И всякий, кто встретится со мной...
И всякий, кто встретится со мной... читать книгу онлайн
Отар Чиладзе - известный грузинский писатель, поэт и прозаик. Творчеству его присуще пристальное внимание к психологии человека, к внутреннему его миру, к истории своего народа, особенно в переломные, драматические периоды ее развития. В настоящую книгу вошел социально-нравственный роман из прошлого Грузии "И всякий, кто встретится со мной…" (1976), удостоенный Государственной премии Груз.ССР им.Руставели.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Насколько я тебя знаю, ты ей еще кучу деток сделаешь! Живи и умножайся! — подмигнул Петре Гарегин, поднеся ко рту пучок зелени.
— Поздно уж, а то что ж… я не против! — засмеялся Петре и, нагнувшись к столу еще ниже, чтоб его слышал не один Гарегин, добавил: — Я вот, веришь ли, брюки, бывает, расстегну, а зачем расстегнул, уж и не помню! — И когда за столом раздался взрыв хохота, Петре тут же отошел, веселый, бодрый, неутомимый, гостеприимный хозяин…
Помереть Сардион не помер, но до этого было, видимо, недалеко. Всю ночь он пролежал на земле позади дома: его без конца рвало, и его стоны и протяжные вздохи до самой зари заставляли всех собак Уруки громко лаять. Не раздевалась в эту ночь и его мать, она лежала под одеялом в платье и ботинках, словно найдя приют у чужих людей и не зная, когда, в какую минуту ей придется встать. Петре зря кружился вокруг жены — Дуса была холодна и угрюма, как осажденная крепость, с зубчатых стен которой лишь изредка грохочет неожиданный выстрел, чтоб доказать, что она еще не оставлена, не сдается.
— Чтоб ты к своему отцу убрался! — дрожали вдруг оконные стекла от сиплого баса Дусы.
— Ты ему кстати уж подскажи: к которому… — откликался обозленный ее неприступностью, сердито слонявшийся из угла в угол Петре. — Не разрываться ж ему, бедняге, на четыре части!
Но в ту ночь его жене было не до него — одна она знала, что с завтрашнего дня станет единственной хозяйкой этого дома. Ее одну Аннета предупредила о своем предстоящем уходе, когда они вернулись с кладбища; и сейчас Дуса не могла думать ни о чем, кроме Аннеты. Ее мучили не угрызения совести, не жалость к Аннете, а досада, что та ускользнула из ее рук, улетела, как вырвавшаяся из силка пташка!
— Я ухожу… — сказала ей Аннета.
Они стояли у лестницы. Вернувшиеся с кладбища люди входили во двор медленно и лениво, как стадо.
— Если ты мне действительно друг, ничего не говори отцу, хоть до завтра… — продолжала Аннета.
Но Дуса опять ничего не ответила — она удивленно, растерянно, недоверчиво глядела в лицо падчерицы. Внезапно Аннета поцеловала ее в щеку и шепнула: «Спасибо тебе…»; потом она отошла и смешалась с людьми. Ее напряженный взгляд без конца натыкался на одинаковые, одинаково хмурые и усталые лица. «Здесь его нет. И на кладбище не было, и на кладбище я его не видала!» — торопливо думала она. Она не была уверена в том, что инженер-путеец действительно был на похоронах деда, хотя ясно видела его, ясно слышала, как он сказал: «Разделяю ваше горе». Ясно помнила она и то, как при его виде заревела сама, как из ее, казалось, высохших, окаменевших глаз хлынул вдруг поток слез. До этого она плакать не могла, даже не пыталась — у гроба деда она сидела как посторонняя, затерявшись среди каких-то старух в черном. Дуса плакала, а она нет! Дуса-то плакала в голос… «Зачем ты не дал мне времени поухаживать за тобой… быть тебе дочерью родной!» — орала она деду Аннеты. Старухи ахали и охали: поведение Дусы им нравилось, а Аннетино — нет; и их бегающие глаза глядели на нее косо, злобно, осуждающе. Но когда в комнату вошел инженер-путеец, Аннета подняла вдруг такой вой, что и Дуса заткнулась, и старухи изумленно разинули беззубые рты! Так плачет оказавшийся среди чужих ребенок, внезапно увидав своих родителей, — его неожиданная радость мгновенно переходит в слезы, хотя плакать ему следовало, казалось бы, раньше, до того, как родители разыскали, пришли забрать его. Явью это было или иллюзией, значения уже не имело! Главным было то, что инженер-путеец все-таки действительно существует, да и всего километрах в пяти отсюда; и если он к Аннете не приходил, то Аннета пойдет к нему сама, никто другой не был ей ближе, никто другой разделить ее горя не мог. А выйдя со двора, ощутив под ногами горячую, мягкую пыль дороги, она почувствовала себя еще смелей, еще больше уверилась в том, что поступает правильно. «Разделяю ваше горе, разделяю ваше горе!» — мысленно подражала она голосу- инженера-путейца, бодро, жизнерадостно, с надеждой шагая в сторону Цнори, навстречу ему, заменившему ей братьев, способному понять и разделить ее горе! В мыслях и мечтах она уже столько раз ходила по этой дороге, что ошибиться сейчас не могла. Ей надо все время идти прямо, прямо, дойдя до двух старых орехов и развалин маленькой церкви, свернуть по тропинке вправо и пересечь поле — а там Цнори совсем уж рядом. Справиться об инженере-путейце она могла в любом доме: рабочие-строители жили там повсюду, и как добраться до инженера, ей объяснил бы каждый. Вечерело. Толстый слой мягкой, еще не остывшей пыли заглушал звук ее шагов; материнское платье почти до колен запылилось и побелело. На ветке акации щебетала какая-то птица. Впервые в жизни Аннета шла по большой дороге одна, но для дороги этой она не была ни первой, ни последней. Дорога не чувствовала ее тяжести, не замечала ее тени; она просто лежала под ногами Аннеты, коварно притаившись и сзади и спереди, одинаково белая, одинаково нескончаемая, — река пыли, кладбище затихших, законченных, умерших шагов! И Аннета бодро шагала по ней, тонула в ее белизне, в ее молчании, в ее глубинах — еще ребенок, она, назло родному дому, стремилась в неведомый, чужой, таинственный мир, спастись от которого ей будет не так-то легко. Вечерело.
13
Железная дорога медленно, но упрямо ползла вперед. Теперь уж никто не путал звука взрывов с колесницей Ильи и каждый точно знал, через какие деревни дорога пройдет, а какие минует стороной. Уруки оставалась в стороне, это стало известно; но радоваться этому или огорчаться, люди еще толком не понимали. Если верить слухам, получалось, что дорогу прокладывали лишь в тех деревнях, где жили князья и богачи. В действительности, однако, строительство вывело на свет божий уйму и таких деревень, о которых раньше вообще никто не слыхал, — с Уруки их, во всяком случае, ни по расположению, ни по размерам и сравнивать не приходилось. Народу в Уруки хватило б на целый город! Когда-то, впрочем, она и была городом, и без ее разрешения, говорят, ни войска, ни караваны по дорогам ходить не могли; но великое становится малым, а малое великим, вот Уруки и стала понемногу совсем деревней. А все-таки Цнори и другие подобные ей наскоро вылупившиеся поселки она значительно превосходила и сейчас. Городом ли она называлась, деревней ли — все равно она стояла на большой дороге, и обойти ее стороной не мог ни враг, ни друг. По рассказам стариков, Уруки была заложена самим Адамом; а питьевую воду отсюда на ослах возили в Тбилиси специально для царицы Тамар. Впрочем, как бы ни врали и ни хвастали урукские старики, Цнори действительно была паршивым комариным логовом в то время, когда Уруки прожила уже целую жизнь. Даже дряхлейший из старожилов не скажет, когда выстроен последний дом Уруки; в Цнори же первые дома строятся лишь сейчас, да и то лишь сколоченные на скорую руку дощатые хибары, а настоящих каменных домов в Цнори нет до сих пор. Помимо этого, в Уруки есть и свои князья (чем Макабели хуже любых других?), и свой священник, и свой купец — и все-таки железная дорога выдвинула вперед Цнори. «Не бросай старых путей!» — утешались урукийцы, смутно чувствуя, что новая жизнь собирается обойти их стороной… Одним словом, разговоров было много — и не только в Уруки, но и по всей Кахетии. Пока что поезда ходили лишь до Гурджаани, но и там, где они не ходили, все знали уже, у кого железная дорога проглотила виноградник, у кого задавила корову, а у кого лошадь. А дорога, извиваясь, двигалась вперед и тяжко, болезненно утверждалась в сознании людей, привыкших к саду и винограднику, к телеге и ослу. Она лежала на утыканной насыпи гравия, как недобро притаившееся, недобро сверкающее чешуей железное чудовище, без конца растущее, но для непривычного глаза именно поэтому неподвижное, неизменное, однообразное. Вырубались леса, рвалась земля, рассекался надвое горный хребет — ничто уж не могло остановить это безликое, лишенное конечностей чудовище, подчиненное, казалось, не человеческому разуму, а только собственной воле. Менялся облик природы. Теперь вместо лесистых склонов перед глазами вставали голые, буро-желтые обрывы, вырубленные и засохшие рощи, куцые поля, сколоченные на скорую руку из гнилых досок и кусков ржавой жести хибарки, будки, ларьки, глядевшие на железную дорогу едва светящимися, кое-как завешенными ветошью окнами и жавшиеся к ней, как щенята к материнской груди. Среди мазутных луж, угольных насыпей, бочек со вмятинами и сломанных тележек постепенно вставала на ноги новая жизнь, зачатая в пути, в пути же рожденная и выращенная. Ни бог, ни человек в ее возникновении, казалось, не участвовали, — родившись из утробы железной дороги, она только от железной дороги и зависела. Но и железная дорога без нее существовать не могла: именно эта новая жизнь и приволокла сюда столько древесины и железа, именно она и насыпала эти горы гравия и угля. И все-таки ее никто не учитывал, не принимал в расчет… Жизнь эта могла существовать лишь благодаря узкой и бесконечной стальной ниточке; и ее не беспокоило, где она ляжет спать и где, под каким небом проснется, ее дом был везде, где она чувствовала под ногами твердые рельсы, везде, где ей бил в ноздри запах рельсов. Насквозь пропитанная этим запахом, неразрывно с ним связанная, не имевшая ни корней, ни прошлого, жизнь эта слепо, с бесконечным доверием шла по пути, указанному ей железом, — ни времени, ни способности оглянуться назад у нее не было. Впрочем, и позади у нее было то же, что впереди: два железных близнеца и стиснутая между ними полоска выжженной, бесплодной земли. Новая жизнь основывалась на двух началах — железе и непрерывном движении; поэтому у нее и было очень своеобразное, скороспелое и непроверенное представление об остальном мире. Листка, сорванного на ходу из окна поезда, для разгадки тайн природы было, конечно, недостаточно, но более чем достаточно, чтобы вызвать тоску и зависть человека, оказавшегося в плену железа и гравия; а увиденный из окна поезда фруктовый сад или виноградник почти ничем не отличался от дикой рощи. Поэтому обитателю поезда окружающая природа казалась выкрашенной в зеленый цвет стеной бесконечного тоннеля; и, ослепленный быстрой ездой, он издавал победный клич дикаря, уложившего крупного зверя, когда ему удавалось, протянув руку в окно, случайно что-нибудь достать, урвать у природы, будь то листок, зеленый плод или прилипший к пальцам цветок. Как говорится, в какой идешь край, такую шапку надевай; но людям в поезде не надо было менять и шапок — под ногами у них везде было железо, и это освобождало их не только от чувства отчужденности, но и от способности воспринимать что бы то ни было новое. На любом месте они жили и вели себя одинаково: оторванные от своего, вторгшиеся в чужое время и пространство, они инстинктивно чувствовали, что никакого другого способа сохранить равновесие у них нет. Главным для них был сегодняшний день — вчерашнего у них не было или они его не помнили, а в завтрашний не верили; поэтому-то им и нужно было сегодня же получить все, что могла дать их кочевая жизнь, по-этому-то освоению они и предпочитали присвоение — присвоение не требовало ни времени, ни знаний, для него достаточно было и голой силы. Гудя и грохоча шла новая жизнь, и с вершин гор на нее жалобно глядели сдавшиеся без боя, пошатнувшиеся от бесконечных толчков крепости и башни; а из храмов с растрескавшимися сводами навек исчезли ангелы и святые, былые хранители страны: теперь в них, как бездомные ласточки, ютились лишь остатки вечного синего неба и со стен, протягивая руки, смущенно, как божьи нищие, глядели цари, князья, герои — отцы этой уже несуществующей страны. Страна раскалывалась, как бревно, в которое вогнали клин; и трещина доходила уже до Цнори. Вся Цнорская котловина покрылась бараками. Обтрепанные, бледные дети, сидя на холмиках гравия, глядели на заходящее солнце. Кругом валялись груды изуродованного инструмента — заступы, лопаты, ломы, кирки. Высокая женщина с худым лицом и голыми руками куском картона разжигала огонь. На веревках сушилось песочно-желтое белье. Перед бараками стояла маленькая будочка, из единственного узкого окошка которой высовывалась закопченная труба жестяной печки; перезимовав в этой будке, обитатель ее собирался, наверно, провести в ней и следующую зиму. Внутри будки, на нарах из неструганых досок, лежал Ягор. Уставившись в потолок, он молча думал, то есть не думал, а просто, по своему обыкновению, проклинал судьбу, подобно человеку, проклинающему лестницу, по которой, истертой тысячами чужих ног, именно он почему-то подняться не может…