Из книги «Большой голод» рассказы 1932–1959
Из книги «Большой голод» рассказы 1932–1959 читать книгу онлайн
Из сборника «Возмездие обреченных» Джон Фанте, Чарльз Буковски
Фанте действительно оказал на меня огромное влияние. Не столько по содержанию, сколько по манере изложения. Я сказал ему то же самое и наговорил еще кучу всего, когда навещал в больнице. «Ты по настоящему классный парень, Джон, а я всего лишь сын». Он не возражал.
Чарльз БуковскиВнимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Это не ваше пальто? — спросил я у леди на соседнем месте.
— Мое.
— Не подвинете чуть-чуть, пожалуйста? Я хотел бы присесть.
— Ну, отчего же нет.
Леди была крайне толстой. Моя просьба раздосадовала ее, и это меня слегка порадовало. Я развалился с показной легкостью, надеясь, что женщина как-нибудь разовьет свою досаду, но она развернула ко мне свою широкую спину, и мне осталось только созерцать ее могучий загривок. Я откинул голову на спинку сиденья и уставился в потолок, наслаждаясь расплывающимися по залу звуками песни.
Сестре Мэри Эзелберт нравилась эта песня. Она обычно играла ее на органе, когда я учился в четвертом классе. Мэри — монашенка из Вайоминга. Она молится за меня каждый вечер. Эта песня всегда напоминает мне о ней. Возможно, в этот самый момент она молится за меня. И, Боже, что за парадокс — всякий раз, когда я вспоминаю о ней, я представляю, как ложусь с ней в постель. Как это говорил Юрген? Сейчас… там говорилось… нет… не так. А, вот. «Не существует воспоминания менее удовлетворительного, чем воспоминание о преодоленном искушении». Нет, все-таки это безнравственно, так думать о Сестре Эзелберт. Ведь она молится за меня. И моя мать дома сейчас тоже молится обо мне. А также Отец Бенсон в Сент-Луисе, и Пол Рейнерт, и Дэн Кэмпбел. Как их угораздило стать священниками? Если бы они увидели книги Е. Бойд Баррета, они бы сожгли их, даже не читая. Я должен быть дома — сидеть, читать и писать. Я должен непременно до полуночи быть дома, если я рассчитываю написать положенные семьсот слов. Я должен писать, писать и писать. Мне надо еще пораньше сегодня лечь спать. Завтра — стальные катера. Я ненавижу эти железяки. Они изрезали мне все руки. Что за чертовщина? Я должен быть счастлив, что у меня есть работа. Какого дьявола? Концепции добра и зла давно исчерпали себя. Они — просто средства для достижения власти. Почти невозможно сделать то, что завещал Ницше, но, клянусь Богом, правда на его стороне, и я сделаю это. Сестра Мэри Эзелберт прекрасна. Она мечтала, что я тоже стану священником. Моя мать тоже. А я хочу видеть их абсолютно голыми, так как только абсолютная красота учит раскаянию. И что же он имел в виду под этим? Я не знаю. Как ребенок у Шервуда Андерсона, который говорит: «Я не знаю, почему, но я хочу знать — почему». Андерсон пишет как старый кряжистый фермер. Кэйбелл сочиняет удивительные строки. Ох, Кэйбелл! Ох, Юрген, Юрген. Чертовски умный парень. Ну, ничего, Юрген. Я просто еще молод. Почему Ницше таскался по всей Европе за этой Саломе? Он просто был еще молод. Я мог бы еще стать священником. Но меня тошнит даже при мысли о том, что я позову священника к своему смертному одру. Я — трус? Нет. Я — чертовски умный парень. Мне сейчас следует быть дома, вместо того, чтобы слушать здесь эту песню. Я должен писать, писать и писать. Прекрасная песня. Сестра Эзелберт любила ее.
Песня закончилась, и я осмотрелся вокруг. Справа от меня сидела девица, которой я не заметил раньше. Ее ноги были упакованы в зажигательные ажурные чулки. Соблазнительные контуры голеней чуть портили костлявые мертвенно — бледные колени. Далее следовали — юбка из темного сукна, белая блузка и темный спортивный жакет. Мощные сверкающие зубы казались слегка великоватыми для того, чтобы давать возможность естественно закрываться губам. А волосы были как покрытые лаковой изоляцией медные провода. На шее болтался фальшивый топаз, совершенно гармонирующий с ее волосами и карими глазами.
Вставая, я слегка склонился к ней, и, стараясь выглядеть как можно более любезным, поинтересовался:
— Не станцуете со мной этот танец?
— Почему нет? — сказала она. — Веселенькая музычка.
Играл медленный фокстрот.
— Одну минуту, — сказал я.
Она уже стояла, когда я вернулся с билетами.
Ее глаза были на уровне моего лба. Мы подошли ко входу на пятачок, я отдал билеты смотрителю, и мы двинулись по мрамору. Ее крепкие стройные ноги пунктуально повторяли мои путаные па, в то время как мои пальцы, вздымаемые и низвергаемые ее хорошо проработанной спинной мускулатурой, двигались как клавиши механического пианино. Пудра и помада источали приторный аромат. И я страстно вдыхал его.
— Мы не встречались до этого? В Стэнфорде?
Она была студенткой. Не стоило говорить, что я портовый грузчик. Я расслабил пальцы левой руки, чтобы она не почувствовала мозолей на них.
— Вне всякого сомнения, — ответил я, — эрудиция вливалась в меня именно в этом прославленном заведении.
Она рассмеялась.
— Танцуете вы уж точно как в Стэнфорде.
— Это комплимент?
— Конечно!
Ах ты, гнусная брехунья, подумал я.
— Да, — сказал я, — мы верные апостолы науки, только без нимбов.
— Вы говорите, точно как профессор.
— Иначе и быть не может, это ведь моя должность в Стэнфорде, — изрек я в наигранно-менторской манере.
— Правда? Но вы такой молодой.
Господи, она поверила мне. Действительно, я чертовски умный парень, или, еще лучше, она чудовищно глупая девица.
— Я закончил обучение в прошлом году. Преподаю первый год.
— А что вы преподаете?
— Коммунизм.
Я был уверен, что знаю о коммунизме больше, чем она.
— А, старая песня. Коммунизм и законопорядок.
— Какой законопорядок? — возмутился я. — Вы когда-нибудь слышали про Билль о правах?
— Ну, — робко начала она, — я всегда думала, что коммунизм и законопорядок несовместимы.
— Какая нелепость! Неимоверно!
— Вы, наверное, думаете, какая я глупая.
Она заняла оборону. Я представил себе улыбку Юргена.
— Да что вы! Это не очень серьезная оплошность.
Дальше я продолжил вкрадчиво:
— Но, знаешь ли, малыш, Иегова, похоже, вообще не допустил ни одной оплошности, когда сотворил тебя, не так ли?
Мы станцевали пять танцев подряд. Когда мы покидали пятачок, она называла меня Профессором. Я представился Профессором Кэйбеллом.
Мы выпили молочного коктейля и сели в укромном темном уголке зала у самой эстрады. Ее звали Нина Крег, она училась в местном молодежном колледже. Очень быстро я утомился от ее глупости, потому что некому было ее демонстрировать.
Мы поцеловались бесчисленное количество раз. Это было почти спортивное увлечение. Губы у нее были сочные, мягкие, сладкие и влажные, и они отвечали взаимностью. Она бросалась в объятия бесстрашно и охотно, и это мне очень импонировало, поскольку я до этого никогда не целовал студенток. Я всегда глумился над легендарной студенческой пылкостью в книжках, но теперь нашел ее вдохновенной и даже упоительной. Когда наши губы сливались в поцелуе, ее руки обхватывали мою шею, и пальцы с неистовой силой вонзались мне в спину.
Примерно через полчаса я предложил ей пройтись по пляжу, но получил краткий и решительный отказ:
— Ни за что!
Я растерялся и чуть не забыл даже, что я профессор.
Я стал умолять ее.
— Нет. Я не покину этого зала.
Спорить с ней было бесполезно. Она так возбудила меня, что у меня ломило в висках. Я откинулся на сиденье и закрыл глаза, стараясь изобрести более убедительные мотивы.
Она тоже расслабилась, отбросив голову на спинку сиденья.
Я посмотрел на ее бедра: красная подвязка выглядывала из-под подола ее юбки.
Я аккуратно коснулся ее пальцем, потом резко оттянул и спустил как тетиву.
Подвязка смачно вонзилась в ляжку. В недоумении она схватила меня за руку и воскликнула:
— Зачем, профессор?!
— Десять тысяч извинений.
— Вам должно быть стыдно.
— Не следует выказывать свои бедра. Я просто предостерег вас.
Она держала меня за ладонь, и подушечки ее пальцев коснулись моих мозолей. Пальцы напряглись, и она в испуге отдернула руку, как от чего-то гадкого. Этим утром я вскрыл один волдырь на ладони и смазал его йодом. Я не мог работать в перчатках. После вскрытия остались острые зазубрины и заусеницы, как на лапе животного, так что даже когда я просто почесывал себе плечо, на нем оставались белые царапины.