Где собака зарыта
Где собака зарыта читать книгу онлайн
Адам Ведеманн — поэт и прозаик, чья оригинальная жизненная и творческая философия делает его одним из наиболее заметных молодых авторов Польши.
В своем цикле рассказов он обращается к самым прозаическим подробностям жизни (потому и причислен критикой к «баналистам»), но в то же время легко и ненавязчиво затрагивает сложнейшие темы метафизического и философского свойства. Литератор новой генерации, он пишет беспафосно, как бы «между прочим», играя в своего рода игру: повсюду оставляет загадки и не подсказывает ответы на них.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Инстинкты, воскрешенные водкой и пивом, активно советовали, как, выражая комплименты, на самом деле сунуться с претензиями к каждому, кто вырвался в загранку, растоптав отроческую непосредственность, но с десятого стакана опохмелка (безразлично: водярой, вином или нашатырем), поскольку она, устраняя завалы, без колебаний, вроде неясной перспективы развенчания королей с позиций частной собственности, подтолкнула меня решительно разоблачить профессора. Насмехаясь жестоко над статьей, он был не критиком, а мародером, притом немыслимо озверевшим, поскольку сам вылетал в Швецию и пересаживал органы у значительно более выдающихся в сравнении с ним патриотов. Ко всему прочему он был замечательным гурманом; а тщедушный, мутноглазый, подрыгивающий ногами журналист строчил заметку на двенадцатое число.
Я мог прикинуться бедным, хоть и удачливым оператором норы, я мог ограничиться организованным разрушением обеих систем, без применения к ним слов и взглядов, предположив, что армии чекистов из наркомата внутренних дел не имеют здесь значения.
Впрочем, я мог встать разводящим в ряду охранников, лояльных к журналисту, т. е. мог вычислить его из массы молчавших подследственных, чем сохранил бы в этой паутине запредельную мистику норы. Разве не на этом зиждется реальная Охрана в окружении? Разве ее расчесывание до лучезарных дыр не возникает так же, как и этот единственный, только мне ведомый заговор между журналистом и мною?
Я решился на это дело. Все более и более чистый, практически холостой проблеск сознания оборачивался наваждением, впрочем, пудель оставался пока в цирке. В конце концов замаячила роковая страсть разрушать из принципа, сатанинская антитеза. Шпоры инквизитора были угрозой Дон Кихоту, а Санчо Пансе разгул террора подсказывал в традициях непротивления пройти мимо. Я прицелился и трахнул партитурой собаку так сильно, что порвалась ее связь времен, а партитура, отскочив от партера, слетела к креслу подлеца журналиста, которого режиссер настойчиво призывал-таки к партитуре. Я прицелился грамотней и сиреноподобным звуком выманил его из лиги нелегалов. Он умотал в Париж.
Когда на служебном шлюзе я чертыхался, чтобы ткнуться в просвет между выступавшими в Варшаве артистами, мне польстило на миг, что сегодня, прикинувшись пуделем, я не разболтал секреты врагу. Исчез третий взвод, оторвавшийся в свободную игру от тех, кого я перевербовал. Я ведь мог трахнуть журналиста лопатой или прижать его так, чтобы он охрип-ослеп-оглох и не смог профессора сделать слишком важным объектом. Возможно, заподозрив подвох, я отмел такой розыгрыш как недоработанный и расплывчатый. А впрочем — линейный, как эволюционность, как пьянящее созерцание дикарского захвата излюбленной ниши, и все-таки как непозволительную шалость, даже если кто-нибудь и смог бы создать такой несусветный прецедент ухода от выявления разительных совпадений. Всегда что-нибудь да остается для растаможки в последней каюте парохода у шлюза: неужели и в этом третьем выходе я все еще прикрывался охраной? Журналиста? Профессора?
КАПИТАН
порнографический рассказ
1. Сижу в поезде. Он как раз остановился, а за окном, на расстоянии практически вытянутой руки движется, чудовищно медленно, другой поезд, товарный; можно разглядеть прекрасную фактуру плоскостей из листового железа, выкрашенных коричневой краской и долгие годы подвергавшихся беспрестанному терзанию изнутри, следы чего проявляются теперь с какой-то агрессивной четкостью, заставляющей рассматривать их скорее как шрамы, наросты и лишаи, а не как, например, увиденные из межпланетного пространства географические формы — вулканы, реки и озера (или, может, лучше: пустыни), хотя чаще всего их именно так воспринимают.
С четкостью как бы противоположной той, которую можно обнаружить у меня в голове, в этом довольно обширном месте, где я в каком-то смысле существую независимо от того, в поезде я или нет, и этот поезд, он тоже там существует, и еще масса разных вещей (немыслимо много, утверждают знатоки), мест, событий. Ибо события в голове не происходят, они там существуют; извлеченные из причинно-следственных связей, они появляются и исчезают, как духи (что ни говори, а это духи событий), чаще всего — назло, будто они наделены свободой воли (хотя, казалось, только что они были готовы повиноваться по первому знаку), впрочем, страшно далекие и практически сразу же уходящие в туман после того, как их переживешь.
Вот почему первым инстинктивным движением, сопровождающим углубление в себя, в это свое содержимое, является стремление разложить все по полочкам, вечно неудовлетворенная потребность гармонии, наконец-то рассказать самому себе все по порядку. И тогда события начинают коварно выказывать какие-то фальшивые личины или прятаться по незадействованным частям мозга, и разве что гипнозом каким можно их оттуда выманить. Но кому захочется гипнотизировать меня ради этого, а сам себя ведь не загипнотизируешь, ну разве что когда-нибудь разбогатею и, придет время, направлю все средства на обустройство своей жизни, на воспоминания, на отделение одного от другого, тогда бы я нанял гипнотизеров и предался бы длительным сеансам, чтобы наконец все о себе узнать с максимальной точностью. Или вот еще вариант: заняться этим делом на том свете, хороший способ заполнить вечность. И да же если собственная жизнь была бы уже изучена, то столько еще чужих жизней.
Знать, что было пережито. И если уж нельзя властвовать над прошлым, то хотя бы познать, проникнуть в него. Потрясающее богатство абсолютно приоритетных вещей. Все иерархии ценностей, эти подручные космосы, убогие и лживые, — все служит только тому, чтобы увести наше внимание от этого бардака, в котором, как мыши из пыли, появляются наши решения. Нам не дано охватить Целое, верно, но должны ли мы из-за этого тут же становиться почитателями Схемы, бутылку чтить выше водки, чешую выше селедки, как те, с позволения сказать, греческие боги, которыми сегодня каждый помыкает и которые в свое время так позорно дали себя одурачить.
2. С каким же восторгом мы позволяем отдельным событиям соединяться в цепочки; событий единичных мы не любим, мы предпочитаем эти самые цепи, цепляемся за них, ставим в зависимость от них смысл последующих событий, хотя порой даже невооруженным глазом видно, что кое-какие звенья, насильно притянутые друг к другу и связанные проволокой или просто ниткой, неизбежно разорвутся при очередном рывке нашего поглупевшего существования. Впрочем, случается порой, что цепь замыкается в круглую самоутверждающуюся форму, и тогда мы используем ее для создания всяких там общих принципов — полная аналогия тому, как если бы навести порядок только в одном углу комнаты, а затем, созерцая его, делать выводы об опрятности всего остального, месяцами не видевшего ни веника, ни тряпки. Может, лучше перебраться в этот угол и с этой удобной позиции попытаться окинуть взором оставленную повсюду свалку.
Начало, как и положено началу, встроилось точно в середину всей нашей истории, вот только глянем в историю болезни, да, точно, дело было первого марта. Ретроспектива начиналась феноменально глупым фильмом об ученом-аквалангисте, спасенном от неминуемой гибели царевной-лягушкой, фильм так неожиданно и так нечеловечески меня взволновал, что слезы ручьем лились по лицу и их не удавалось сдержать ни платком, ни немедленным осознанием абсурдности ситуации, а когда я, весь такой зареванный, вышел на свет дневной (дневной, потому что мы купили самые дешевые абонементы — на утренние сеансы), девушки решили, что со мною определенно что-то не так, и велели мне поскорее показаться врачу, я безропотно подчинился (став вдруг необычайно податливым на любые внешние влияния). Именно тогда пани Кнапик обнаружила у меня это пресловутое воспаление легких, с которым вяжется еще столько других историй, но не о них сейчас речь, а о пареньке, с которым я познакомился в коридоре, служившем чем-то вроде зала ожидания, где больные вроде меня или прикидывавшиеся таковыми ждали своей очереди на прием.