Просто голос (СИ)
Просто голос (СИ) читать книгу онлайн
«Просто голос» — лирико-философская поэма в прозе, органично соединяющая в себе, казалось бы, несоединимое: умудренного опытом повествователя и одержимого жаждой познания героя, до мельчайших подробностей выверенные детали античного быта и современный психологизм, подлинно провинциальную непосредственность и вселенскую тоску по культуре. Эта книга, тончайшая ткань которой сплетена из вымысла и были, написана сочным, метафоричным языком и представляет собой апологию высокого одиночества человека в изменяющемся мире.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Ненависть, своя и взаимная (а взаимность у нее почти непременна), сама выбирает и преподносит предмет, она поражает с первого взгляда куда чаще, чем яснозадая кипрская уроженка, и не в пример последней практически не впадает в противоположность, как бы ни пестрила история назидательными образцами. Ненависть не ревнива, и каждый новый враг — подарок прежнему, а соискатель дружбы обретает равную долю в неприятеле. Нет крепче верности, чем ненависть, и если искать примера, то приведем не Поллукса, уступившего половину бессмертия, а не пожалевшего всей смерти кривого пунийца или равного по упрямству сенатора с его гимном гибели после каждого абзаца.
Так день спустя я излагал Эрмагору вольную тему перед лицом притихшего класса, и взгляды неминуемо вращались в упомянутую сторону, к занавесившей зияние синей губе.
Половину радости от прогулки на Марсовом поле получаешь по дороге, особенно в нундины, еще не опровергнутые теперешней халдейс.кой семидневкой. Уже с Аргилета, где скрещивались наши маршруты, сквозь праздную беготню и ругань жильцов многослойных сот слышен каменный котел фора, где вскипает, пуская цветную пену, несметное людское мясо; где веселый сельский остолоп, распродав свои артишоки или просто лохань улиток, зачарован ателланским фарсом, и хотя выручка бдительно потеет в кулаке, юркий рыночный вор давно приделал ноги заветному меху, и теперь сам за частоколом спин припадает к источнику счастья. Ближе к рыбному рынку обоняние подергивают сумерки; в эту пору притупления интереса к безногим изгнанникам можно за бесценок разжиться кудрявым морским ежом на радость малышу, поступившись запахом в обшей спальне. Запах стыден, он позорит прежние утраты и возвещает будущие, хотя эти не всем в тягость: вот увалень с волосатыми кулаками выкладывает последние ассы за мясницкий тесак, которым с наступлением потемок отправит к праотцам лишенную надобности тещу, чья польза исчерпывается криком и теснотой. Расход разовый, а вещь задержится в обиходе на годы, и предстоящий счастливец об руку с завтрашней сиротой хозяйственно цыкают над костяной рукояткой.
К северо-западу, где розовые перья портика разомкнуты прощальной щепотью, состав корысти и хитрости временно слабеет, воздух трепещет под нежным натиском десятка детских горл. Песня движется как бы неизвестным произволом, без надзора корифея; но, приглядевшись, различаешь в крайнем лилипута в летах, не столько по мозолистой пухлости черт и резкому крою платья (остальные одеты как попало), сколько по чрезмерным кистям, которыми он выгребает из китары необходимые звуки. Дети поют о любви и помрачении Эркула, по-гречески, но местами впадая в странный дорийский выговор, сицилийский по догадке Кайкины, и после каждой долгой строфы одни и те же двое, мальчик и девочка, выбегают в одинаковом танце на очищенную от людской поросли мраморную просеку. Там они угловато мечут поочередные руки вверх и вперед, запрокидывают головы, увенчанные жухлым укропом, подбрасывают худыми коленями подолы, а остальные жертвы зрелища колотят в тимпаны, переводя свое маленькое дыхание, и избегают взглядами начальственного лилипута, чем окончательно его выдают. Непонятно, имела ли песня начало и наступит ли ей конец: она невидимо исчезает в зеве прошлого вместе со всей неугомонной площадью, и дети, по примеру предводителя, никогда не вырастают.
Встречи беспочвенны, каждый обречен разминуться, как прохожий прожорливый раб или почтальон чужого чревоугодия, с выскобленным до визга лиловым лицом и в тунике в тон, проносящий под мышкой в отведенное место жизни радужную рыбину — ее возьмет на воспитание повар, а ему симметричнее поступить в утопленники, в чем автор, некто я, без труда составит протекцию.
Зачем покидаешь время, где ликовал оказаться, куда стремился с таким трудом по трупам близких и так моментально исчез? Кто-то остался свидетелем детских нундин, но это уже никто из нас, утопленник собственного возраста. Порой всмотришься в одного из существующих рядом, будь это хоть собака, и неслышно говоришь в своем сердце: «Я тебя помню» — единственный рецепт очаровать мчание, потому что существующий уже наотрез миновал, миновали облака и камни, племена и нравы. Даже быть собой удается краткое однажды, откуда нет пути в тогда и потом; жук, ползущий по узкому поручню, не становится следующим и не образуется из предыдущего, он весь сосредоточен в единственной точке длины.. Запеченной в тесто рыбе чужды серебряные игры в пруду; упавший мяч уже не совпадет с подброшенным. Передают, что Пю-тагор вспоминал свои прошлые воплощения, но и он зря напрягал голову, напрасно сверкал в кротонской бане достославным бедром — он принимал за себя кого-то другого; я и сам не солгу, вспоминая, как являлся на свет то подводным удавом, то простой вегетарианской табуреткой, как воздвигал собственный торопливый образ на бумаге под праздным взором самозванного автора, но и он никогда не настал, не залоснился волосатой скифской мымрой окрест мгновенных глаз, как не наступит весна для февральской тещи, а я угодил в подставленную бездну, где на лету излагаю рукописный вопль, звук приземления всмятку. Или вот: исступленный плясун на площади, взбивший бахрому рубашонки в серую пену и отраженный в прыжках недоразвитой подруги, которую понизу тайно стрекает, как гидра, вспышками детских муде. Встреча мнимого начала с иллюзорным концом — образ отсутствия двойствен.
Из колбасных миазмов, от лязга деловитых долот и зубил, под гам горлодеров с поклажей булочек или спичек мы протискивались, словно всплывали, на плоскость озимой травы в курчавых родинках рощ, уставленной сосудами гражданской славы почти до Тибра, который испокон отпугивает город паводками, и по пути к одноименному портику огибали театр Помпея, где строитель, обдумывая автограф фронтона, запутался в падежах своего третьего консульства — по совету Кикерона он проставил аббревиатуру, но теперь реставратор, сам при жизни юморист, заменил на цифру. Там, под танец двенадцати олицетворенных наций, какие-то четверо вечно тягались на пальцах в чет-нечет и сплотились в памяти с ландшафтом, так что годы спустя оставили по себе отверстие, как в заерзанной стенописи, разбросав по погосту отслужившие фаланги.
Истукан Помпея, по словам Кайкины, Кайсар перенес из курии, чтобы убрать напоминание: под ним настигли диктатора его тридцать железных журавлей, чему должен быть отпечаток в каменных глазах, а прежде будущий мертвый пенял перед трупом мраморного на бессилие явить милость. Кикерон, имевший уйму советов обоим, кончил молча, на тарелке у М. Антония, не обнаружив под золотым языком подходящей гортани, а прочих органов и в помине. Я встречал его бюст на Палатине — лучше бы ему оставаться бюстом.
Примечательно, что из всех возможных объектов паломничества мы предпочли именно Марсово поле, стиснутое до окрестностей Помпеевых построек, хотя портик Октавии или дальний Алтарь Мира манили не меньше — после крохотного Тарракона выбор был почти неисчерпаем. В одиноких вылазках, а затем и с друзьями иного разряда, чье развитие не целиком пошло в голову или вообще ее обогнуло, я истоптал весь остальной город, Субуру и Сандальную, сады Эсквили-на и Капитолийский спуск, а подступы к палатинскому логову были давно проверены и нанесены на особый лоскут. Наедине же с Кайкиной телесное любопытство гасло, он уводил в катакомбы духа и был словесен до страсти, но без этрусской спеси и шаманства — ему скорее сгодилась бы в отечество Палестина, чем Италия. Наши земные отражения, понимая свою ненадобность, больше не перечили утвержденному маршруту.
Сейчас бесполезно вспоминать фантазии, где я соучаствовал шире чем на равных, без краски расставаясь с торопливыми тайнами — он принимал их с лёта, как пес тряпичный мяч, и осколки детской вселенной слипались во взаимном узнавании. Его познания были шире и вразумительней моих, подхваченных на ходу без траты усердия — так лакомится ленивая рыба, вспарывая ил невнимательной челюстью, а он разгребал до грунта и собирал поштучно. Но если впервые он предстал мне глыбой авторитета, арбитром благородства и эрудиции, то теперь мы равнялись, и уроки Вергилия я оплачивал обильным Каллимахом или Теокритом, где мы неумело искали истоков и параллелей. В латыни оставалось все меньше тайн, но еще не миновала чарующая странность, какая всегда сопутствует покорению чужой речи, — слова собственной не имеют внешно- сти, а эти новые так сладко перекатывать во рту, словно заговорил лишь сегодня, и какой-нибудь Аристотель усмотрел бы в них избыток формы, если бы как истый эллин — пусть даже македонянин — не был одноязычен. Этот еще сторонний взгляд выхватывал в тексте неведомые Кайкине аллитерации, а в классе Эрмагор рекомендовал не утрировать дикцию.