Дьявольские повести
Дьявольские повести читать книгу онлайн
Творчество французского писателя Ж. Барбе д'Оревильи (1808–1889) мало известно русскому читателю. Произведения, вошедшие в этот сборник, написаны в 60—80-е годы XIX века и отражают разные грани дарования автора, многообразие его связей с традициями французской литературы.
В книгу вошли исторический роман «Шевалье Детуш» — о событиях в Нормандии конца XVIII века (движении шуанов), цикл новелл «Дьявольские повести» (источником их послужили те моменты жизни, в которых особенно ярко проявились ее «дьявольские начала» — злое, уродливое, страшное), а также трагическая повесть «Безымянная история», предпоследнее произведение Барбе д'Оревильи.
Везде заменил «д'Орвийи» (так в оригинальном издании) на «д'Оревильи». Так более правильно с точки зрения устоявшейся транскрипции французских имен (d'Aurevilly), опирающуюся более на написание, чем на реальное произношение, и подтверждено авторитетом М. Волошина, который явно лучше современных переводчиков знал и русский и французский языки. Тем более, что эта транскрипция более привычна русскому читателю (сб. «Святая ночь», М., Изд-во политической литературы, 1991; «Литературная энциклопедия» и т. д.).
Amfortas
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Все, кроме стен и крыльев мельницы, было нарядного и веселого синего цвета, который казался светлее на фоне густой синевы небес в теплом солнечном свете, еще не позолотившем их — было только пять часов пополудни. Чем же объяснялось такое преизобилие синего, не характерное для нормандских ветряков? Не стремлением ли оправдать известную игру слов, столь любезную сердцу черни? Раз мельница синяя — значит, она не белая. Значит, это мельница-патриотка! Дверь, состоявшая из верхней и нижней половин, служила разом и окном, и дверью, и та ее часть, что заменяла окно, была открыта. В остальном — никаких признаков жизни: ни мельника, ни мельничихи, только одинокая мельница, широко распростершая крылья, которые вращались словно в мешке с ватой — такая стояла вокруг тишина, и крылья, мерно и размеренно бежавшие одно вслед другому, как убегают часы, даже не вздрагивали.
Однако тишина длилась недолго. Внезапно из полуоткрытой двери донеслось нечто вроде скрипичного пиццикато. [381] Тоненькое, чуть слышное, оно словно было исторгнуто чьей-то неуверенной рукой — рукой мельника, у которого уши вечно забиты мукою и который поэтому сам себя не слышит.
«Какой мирный вид у этой предательской мельницы! — шепнул Жюст. — Неудивительно, что тут сам Детуш дался в обман».
А пиццикато все длилось, тихое, прерывистое и слышное лишь благодаря глубокому безмолвию летней предвечерней поры, позволявшей мельнице вращаться как бы в пустоте. Это действительно могло навеять дремоту, в которую был погружен невидимый нам мельник, игравший не наяву, а как бы в сладостном полусне.
В этот миг неповторимого очарования, сохранившегося даже сейчас, когда я знаю, что произошло дальше, господин де Фьердра, на тощей лужайке, венчавшей холм, появился нетерпеливо ожидаемый нами Детуш. Он обогнал десятерых из Двенадцати и был один, но сразу заметил, что мы с Жюстом Лебретоном уже на месте. Он знаком велел нам молчать. У Детуша не было оружия, в руках он ничего не держал. С тех пор как мы расстались, он даже не вырезал себе палку из какой-нибудь живой изгороди.
Он отодвинул защелку, распахнул дверь мельницы и вошел. Больше мы не слышали пиццикато. Оно смолкло, как останавливаются часы: еще секунду назад — тик-так, и вдруг — тишина.
— Ты тоже не отвлекайся! — зашипел аббат на сестру, которая остановилась, наслаждаясь произведенным ею впечатлением: она видела, что произвела его и на брата, и на барона. — Продолжай, сестра! Продолжай и перестань поджаривать нас на медленном огне. М-ль де Перси вновь заговорила:
— «Вот и наши», — объявил Жюст Лебретон, заметив их приближение в эту минуту, которую я могу теперь назвать решающей, хотя тогда она была всего лишь исполнена неизъяснимой тревоги.
Когда они поднялись на холм и увидели нас, Ла Варенри сказал:
«Мы явились на встречу. Где шевалье?»
«Вот он!» — отозвалась я, потому что с тех пор, как Детуш вошел в мельницу, глаза мои не отрывались от двери, не запертой им за собой.
Сейчас он выходил из нее. Но уже не один. Он тащил за шею, обхватив ее руками наподобие галстука, здоровенного пузатого хозяина Синей мельницы, волочившегося по пыли.
«Черт! — восхитился Дефонтен, по-прежнему подражая Винель-Онису. — Теперь синяя не только мельница, но и сам мельник».
Когда Детуш возник на пороге безмолвной мельницы, откуда не вышел больше никто, кроме него и мельника, казавшегося легким как пушинка в захлестнувших ему горло руках, мы сочли, что все кончено, что шевалье убил его… И это само по себе достаточно трагично, верно, барон? Но нам только еще предстояло стать очевидцами настоящей трагедии.
В когтях Детуша мельник лишился чувств. Кровь — а этот апоплектик был налит ею, словно бочка по самую затычку, — душила его, но он, хоть и обмяк без сознания всей своей неподвижной тушей, был жив, что знал и шевалье, умевший соразмерять собственные усилия с силами противника.
«Господа, — начал он, — вот предатель, вот Иуда, выдавший меня синим. Те, кто погиб в Авранше, Винель-Онис, который, вероятно, убит, господин Жак, застреленный нынче ночью и похороненный вами утром, две недели, когда меня поили унижениями вместо воды и кормили пинками вместо хлеба, — все это должно быть отнесено на счет находящегося перед вами человека, право наказать которого принадлежит мне».
Мы слушали, ожидая, что он прибегнет к помощи наших карабинов, но он по-прежнему сдавливал крепкими руками шею мельника, чье туловище свисало до земли, а здоровенная голова была прижата к бедру Детуша, словно барабан.
«Господа, — продолжал шевалье, даже здесь сохраняя хладнокровие и ясность ума, почему он, вероятно, и заметил, что кое-кто из нас стиснул рукой карабин, — поберегите порох для солдат. Вспомните, господин Ла Варенри, что я хотел от двенадцати своих спасителей одного — быть свидетелями правосудия. Кара — только мое дело. Петр Великий, а он меня стоил, не раз за свою жизнь бывал, насколько мне известно, и судьей, и палачом одновременно» [382]
И никто из нас, внимавших ему и смотревших на него, не понимал, что им задумано, но ведь даже для простой попытки совершить то, что он замыслил, требовалась сказочная сила, требовалось быть тем, чем был только он. Придерживая одной рукой бычью башку мельника, он грубо сунул ее себе между колен и как бы сел ему верхом на плечи. Мы решили, что шевалье свернет предателю шею. Но мы опять не угадали, господин де Фьердра. На мельнике был пояс, вроде тех, что до сих пор носят нормандские крестьяне, плотный, эластичный, вязаный пояс, поддерживающий при работе верхнюю часть тела, и, видя, как Детуш свободной рукой отстегнул его, мы сказали себе: «Сейчас он его удавит!» Однако мы неправильно истолковали и этот жест Детуша.
Нет! Это было нечто неожиданное, нечто ошеломляющее. Детуш, зажав изменника между колен, схватил проходившее мимо мельничное крыло и удержал его на полном махе. Мы невольно вскрикнули: это было подлинное чудо силы.
Детуш, все еще удерживая крыло руками, обратился к Жюсту Лебретону:
«Я слышал, сударь, что рука у вас — одна из самых твердых на Котантене. Не могли бы вы подержать минуту остановленное мной мельничное крыло?»
Жюст не стал возражать. Детуш покорял его своей идолопоклоннической любовью к силе, тем опьянением собственной силой, за которое Лебретон был позднее наказан гибелью от пустяковой раны. Он с гордостью перехватил крыло у шевалье и, пришпоренный духом соперничества, удесятеряющим человеческие возможности, удержал его. Он тормозил его, пока Детуш, уложив мельника вдоль крыла, не привязал жертву к последнему, после чего, отпущенное, оно возобновило свое размашистое, мерное и беззвучное движение.
О, это непрерывно вращающееся мельничное колесо и привязанный к нему человек являли глазам зрелище небывалой казни и неслыханного ее орудия! Движение и воздух, который разрезало тело, вращаясь по огромной орбите и то взлетая вверх, то опускаясь вниз, чтобы снова взлететь, привели мельника в чувство. Он раскрыл глаза. Кровь, от прилива которой грозила лопнуть голова, словно бочка, распираемая забродившим вином, отлила у него к ногам, и он побелел.
«Начинается морская болезнь», — безжалостно бросил Детуш флотское словечко.
Мельник, открывший было глаза, опять зажмурился, словно пытаясь отдалить от себя ощущение воздушной бездны, куда неуклонно проваливалось беспощадное колесо, чтобы снова взмыть, а затем снова провалиться. Солнце, бившее прямо в лицо казнимому, усугубляло своей сияющей жестокостью мучительность неслыханной пытки. Сперва, придя в сознание, несчастный вопил благим матом, но вскоре умолк: его энергии, энергии труса, недостало даже на крик, и он обмяк на белом парусе крыла, словно на ложе смерти. Думаю, что страдал он нестерпимо. Виски у него покрылись крупными каплями пота, и снизу было видно, как они блестят в солнечных лучах. Наши — сухой блеск глаз, поджатые губы — бесстрастно взирали на него. А вот я, господин де Фьердра, — и впервые в жизни, черт подери! — почувствовала, что я все-таки не до конца мужчина, хоть и полагала себя таковым. То, что сидело во мне от женщины, взбунтовалось, и, не выдержав, я взмолилась к Детушу, этому грозному мстителю: