Соната дьявола: Малая французская проза XVIII–XX веков в переводах А. Андрес
Соната дьявола: Малая французская проза XVIII–XX веков в переводах А. Андрес читать книгу онлайн
В книгу включены новеллы и повести малой французской прозы XVIII–XX веков. Среди них фантастические новеллы Жака Казота, Жана-Франсуа Лагарпа, Жерара де Нерваля, Катюль Мендес, Марселя Эме, романтическая повесть Шарля Нодье. Завершает книгу небольшой роман Жоржа Сименона «Сын».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Почему сын, а не дочь? Сам не знаю. Три дня своего отпуска я безвыходно провел на набережной Гранд-Огюстен, лишь на несколько часов заглянул на улицу Лафит — там в кабинетах продолжалась обычная жизнь.
Вчера и сегодня я ничего не написал, хотя не один час просидел в своем «кавардаке»: все думал о последнем эпизоде и что-то в нем не давало мне покоя. Я хотел, прежде чем написать тебе, разобраться в своих мыслях, но что-то не получается. Перечитал последние страницы о трех неделях в Канне и остался недоволен собой.
Может показаться, будто я стараюсь в чем-то обвинить твою маму и выгородить себя… Да, получается именно так. Я почувствовал это, восстанавливая в памяти сцену на вокзале, вспоминая свои тогдашние мысли и чувства. Знаешь, о чем я прежде всего подумал: «Отныне у меня в свою очередь будет свидетель».
Или, точнее, судья. Ибо я — и ребенком, и потом, уже юношей, — всегда смотрел на своих родителей глазами судьи. Не знаю, прав ли я, но, по-моему, это свойственно всем детям. Я всегда немного боялся тебя. Поэтому-то и пишу для тебя свой несвязный рассказ.
Мне приходят на ум прочитанные или слышанные от кого-то фразы, например: «Мы вновь живем в наших детях».
Я где-то читал, что человек после смерти не умирает еще лет сто — пока не умрут те, кто его знал, а потом те, кто слышал о нем от тех, кто его знал.
Потом приходит забвение или же легенда.
Наверное, ты, как и я когда-то, заучивал наизусть в лицее эти стихи Беранже, которые до сих пор звучат в моей памяти:
Он — это Наполеон, которого бабушка еще девочкой видела собственными глазами. Для той девочки, которая ее слушает, император еще почти живой, он почти осязаем. Это третье поколение.
Затем он превратился в гробницу в Доме Инвалидов, в приукрашенную легенду.
Сто лет! Три поколения! Посмотри вокруг себя, поговори с товарищами. Ты убедишься, что, за редким исключением, три поколения — предел памяти о человеке.
И эта память о человеке зависит от показаний первого свидетеля, от показаний сына.
Итак, у меня должен был родиться сын, будущий свидетель моей жизни, который впоследствии передаст своим детям мой образ, запечатлевшийся в его сознании.
Твоя мама, она, конечно, тоже свидетель, а может быть, и судья. Но и я в свою очередь был и остаюсь для нее судьей. Мы с ней на равных. Она знает мои недостатки, но и я знаю все ее слабости, и потом — она видела мое беспомощное нагое тело на больничной койке.
А теперь я задаю себе вопрос, — но не хочу отвечать на него! — если бы не это, женился бы я на ней? Видишь, тебе лучше, пожалуй, не читать этих страниц, лучше подождать, пока ты станешь зрелым человеком — разумеется, в той мере, в какой роду людскому вообще доступна зрелость.
Конечно, за шестнадцать лет, что мы живем бок о бок с тобой, я не всегда умышленно старался создать тот образ, который останется после меня. И все же с тех пор, как ты появился на свет, я уже не думаю, что мои дела и поступки никого не касаются.
Ты родился на набережной Гранд-Огюстен, и горничная меблированных комнат в два часа ночи с трудом нашла акушерку, ибо к тому времени «странная война» кончилась и началась война настоящая. Мы воевали уже не в Гондшуте, нас оттеснили от границы в глубь страны, и охваченный паникой Париж быстро пустел.
Я был обычным солдатом — не героем и не трусом, я честно, как мог, делал свое дело, и тем не менее наступила минута, когда я уже не вел своих людей вперед, в сражение, а плелся за ними. Были они в большинстве своем безоружны, мы пробирались на юг от Сены, затем от Луары.
В конце концов все — и солдаты, и беженцы — слились в одну длинную бесформенную колонну; иногда появлялись вражеские самолеты, зловеще кружили чуть не над самыми нашими головами, затем улетали, выпустив несколько пулеметных очередей.
Я знал, что именно в эти дни ты должен был родиться, но о дне твоего рождения узнал только два месяца спустя, когда, демобилизовавшись, в штатском костюме, купленном в Ангулеме, вернулся в Париж.
Твоя жизнь уже шла своим чередом, все в тех же двух комнатах — кроватка, пеленки, резиновая ванночка, рожки, сгущенное молоко; мама ходила дома в своем медицинском халате.
Я не был убит, не был ранен, не попал в плен. После этого своеобразного антракта, для многих столь трагического, мне оставалось только вернуться в бюро, к своим прежним обязанностям.
Впрочем, не все служащие вернулись в здание на улице Лафит, кое-кто даже из руководящего персонала, среди которого было несколько евреев; они покинули Париж еще до вступления в город гитлеровских войск и укрылись в свободной зоне, некоторые успели добраться до Англии или Америки.
И вот меня, подобно пешке, передвинули на две клеточки вперед, и мы временно получили на шоссе у парка Монсури квартиру одного из прежних моих начальников. Имя его было Леви, он в то время находился в Португалии, где ждал очереди на пароход, идущий в Нью-Йорк, и его вполне устраивало, чтобы в его квартире жили мы, а не немцы.
В этой квартире мы прожили всю войну, а потом еще год, потому что Леви вернулся только в сорок шестом. В сущности, она и была твоим первым домом, так что свою жизнь ты начал среди чужой обстановки, которая принадлежала чужим людям.
Помню, когда тебе было года два и ты только начал открывать для себя мир, это обстоятельство очень меня огорчало.
Записки эти и писать бы не стоило, если не говорить в них всей правды. Из рассказов ты знаешь о тогдашних лишениях. Твоя мать с ног сбивалась в бесконечных поисках продуктов. Не было топлива, не было света. Людей пытали, расстреливали. Забирали отцов, оставляя семьи без помощи и защиты, убивали детей.
Да, конечно, все это было ужасно, и все же особенно — не суди меня строго — я страдал от того, что тебе приходилось расти среди чужих вещей. Здесь не было ничего нашего: на стенах висели портреты, принадлежавшие незнакомой семье, и эти чужие дяди, тети, дедушки раздражали меня.
Квартира была огромной и более комфортабельной, чем я мог бы предоставить тебе в мирное время. Три большие спальни с богатой громоздкой мебелью, всюду персидские ковры, в столовой можно было накрыть стол на двадцать персон.
— Осторожно с этим креслом, Жан-Поль! Оно не наше!
Все было там не нашим, кроме детской мебели, и мы считали своим долгом вернуть квартиру владельцу в том виде, в каком ее получили. Даже к бумаге, которую я обнаружил в ящиках письменного стола, я не притронулся.
У нас была служанка Фернанда, наверное, ты ее помнишь, она потом вышла за монтера и ушла от нас. Почти весь день она просиживала с тобой на скамейке в парке, потому что твоя мама никогда не была так занята, как в то время.
Возможно, ты будешь неприятно удивлен, но я уверен, что для нее это были лучшие годы в нашей совместной жизни.
В бюро война почти не ощущалась — работа шла своим чередом, как и прежде, вот только приходилось сталкиваться с новыми проблемами, а штат сократился на добрую треть.
Ты поразился бы, если бы взглянул на войну и оккупацию глазами прогнозиста, то есть увидел бы те формулы и цифры, которые видел я. Убийства, смерть от голода, холода, лишений, смерть в лагерях, от пожаров, возникавших вследствие необычных причин, несчастные случаи, которые не снились прежней полиции, — все это сосредоточивалось в моем бюро и застывало в виде математических уравнений.
А твоя мать сталкивалась с другой войной, реальной, и прежде всего как хозяйка, которой необходимо было кормить семью, — она была вынуждена ездить по деревням и пускаться во всякие неприглядные комбинации.
Она знала и другую войну. Но не сразу сказала мне об этом. Однажды вечером, когда я, вернувшись со службы, поцеловал ее, она вдруг пристально посмотрела мне в глаза, словно хотела о чем-то предупредить, и, незаметно указывая на тебя, приложила палец к губам.
