Том 6. Может быть — да, может быть — нет. Леда без лебедя. Новеллы. Пескарские новеллы
Том 6. Может быть — да, может быть — нет. Леда без лебедя. Новеллы. Пескарские новеллы читать книгу онлайн
Габриэле Д'Аннунцио (настоящая фамилия Рапаньетта; 1863–1938) — итальянский писатель, поэт, драматург и политический деятель, оказавший сильное влияние на русских акмеистов. Произведения писателя пронизаны духом романтизма, героизма, эпикурейства, эротизма, патриотизма. К началу Первой мировой войны он был наиболее известным итальянским писателем в Европе и мире.
В шестой том Собрания сочинений вошел роман «Может быть — да, может быть — нет», повесть «Леда без лебедя» и новеллы.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Сперва увидел я в окне светившуюся в доме розовую лампу. Сердце почему-то застучало, как от страха. Когда я наклонился у калитки, чтоб погасить фонарь, меня позвал тревожный хриплый голос, полный горя, перевернувший мою душу голос. Приблизившись, и я промолвил имя. За калиткою была моя подруга — взволнованная, бледная, легко одетая, она трясла ее обеими руками, силясь отворить.
— Что приключилось? Что с тобой?
Протянутые сквозь решетку руки — дрожащие, уже политые дождем — дотрагивались до меня, как будто проверяя, жив ли.
— Толкай! — произнесла она в смятении. — Толкай сильнее! Я не могу открыть.
Я надавил плечом — калитка устояла. От влаги свежеструганое дерево разбухло, а невысохшая краска соединила стык Приплюснутые пузырьки камеди пачкали мне пальцы.
— Позовем прислугу, — предложил я ей, пытаясь сообразно положенью засмеяться.
— Нет, нет! — откликнулась она сквозь слезы с нетерпеньем и тревогой, вновь вцепляясь в перекладины. — Ты пробуй, пробуй!
Я снова попытался. Просунув руку еще раз через решетку, она потерянно ощупала мое лицо.
— Что это значит? Что с тобой?
Дождь припустил, хлестал вовсю. Не умолкая жаловался соловей. Казалось, Ланды удручены неизъяснимым горем.
Любовь рыдала, словно, пригвоздив к еще живому дереву, ее я бичевал.
Когда наутро я проснулся, образы минувших дня и ночи уж утратили реальность. Зыбкое воспоминание подобно было тени, навеянной весенним нездоровьем грезы. Всякое стремленье что-нибудь узнать, заняться поисками тотчас пресекали моя привычка жить в уединенье, время проводя в трудах, разумное намеренье не поддаваться искушеньям. Случай не способствовал ни новой встрече, ни появлению источника полезных сведений. К означенным причинам отречения добавились к тому же подозренья, надзор, усердные заботы надоедливой подруги. Затем были мучительный разрыв, болезни, причиненные тоской, небыстрое выздоровленье среди взгорий, лугов и возрожденье вкуса к созерцанью и раздумьям.
Однако образ Леды без прекрасной птицы являлся предо мной довольно часто, с поистине живым дыханьем на устах, уже не искажаемых притворством, неизменно приоткрытых, будто через них дышала больше чем одна душа.
Он посещал меня порой в час ламп, когда слуга еще готовит их и зажигает в комнате на нижнем этаже, а кажется: они уже горят, поскольку прежде них восходит темной лестницей какое-то чудесное предвестие, однако позволяя нам успеть изведать те не менее чудесные раздумья, что навевает расставанье с каждой из любезных сердцу нашему вещей другого света, уходящего на запад.
Поскольку долгий день отшельника — всецело результат усилий его воли, он любит под вечер оставить незакрытой маленькую дверь, куда б могла проникнуть нищенка или колдунья, травница иль отравительница — в общем, та, что послана Неведомым, — и ожидает неожиданного, жаждая затрепетать. Но большей частью ежели и забредет, то лишь какой-нибудь невинный призрак.
Эту мою гостью привязывало к жизни много разных уз и чар, стесняла не одна лишь юбка, и всякий раз она, ко мне склоняясь, будто бы натягивала цепи, разбивала кандалы, рвала канаты. Я говорил ей в ободрение: «Не бойся! Покажись! Ты мне явилась в пору зрелости. Мне все понятно, догадаюсь обо всем».
Похоже было, что мой дух стремится к славному мгновению, когда он сможет все принять и обещать защиту, как города-прибежища, где укрывались осужденные безвинно или чересчур сурово, как священные места, где собирались в древности «головорезы и подонки». Но вел себя он двойственно и противоречиво. Ему была, по сути дела, тягостна надежда на рожденье чувства, которое могло бы управлять темнейшими из сил инстинкта и подняться выше сладострастия. Для этого не требуются милосердие и справедливость. Нужны иные качества, иные навыки, иные ритуалы.
Настала новая весна, и приближалась годовщина удивительного дня, казалось, возвращенного обратно длинной вереницей гусениц по желтой от пыльцы дороге. И молодой клавесинист из Schola Cantorum едва ль не в тот же день опять давал концерт, играя итальянцев в сопровожденье соловьев. С ним была теперь его подруга, миниатюрная испанка с Кубы, золотистым цветом кожи напоминавшая изысканный табачный лист; пообещав петь арии и ариетты Кариссими [43], Кальдары [44] и Антонио Лотти [45] для меня лишь одного, она заставила подумать не без сожаленья о породе никогда не лаявших собак, которых обнаружили конкистадоры на чудесном острове, где ныне они вывелись и не осталось даже памяти о них.
Клавесин, однако, снова отдал дань Доменико Скарлатти. Будто бы магическая формула, Соната ля мажор воссоздала загадочный тот час как явь — казалось, незнакомка вновь пришла и села рядом, и опять с предельной проницательностью я приник к пределам ее тайны.
Хоть слушателей собралось на сей раз больше, соседний стул остался пуст.
Вдоль ряда приближалась тень.
Мое волнение от мига к мигу нарастало так неодолимо, что с душой, припавшею к зрачкам, и рвавшимся наружу сердцем я невольно повернулся, словно приглашая красоту занять в душе моей привычное ей место. Увидел же простертые ко мне худые руки с пальцами лопаткой, услышал собственное имя, произнесенное знакомым голосом.
И сразу же узнал приятеля, потерянного было из виду: незаурядный музыкант, ценимый знатоками, сюда, на горестные Зимние квартиры, приезжал он в пору обостренья своего недуга.
— Ты здесь? Давно?
— Я с матерью провел тут зиму, дела мои не слишком хороши.
— А выглядишь прекрасно.
Челюсть, которой мог сокрыть он боль, иссохла; бритва, видимо, сняла с нее частицы омертвелой кожи, замещенные блестящим жиром глицерина.
— Да нет. Я догораю.
Рдяные, в прожилках скулы напоминали листья девственной лозы, осеннею порой увившей стену, — не без остатков прозелени и следов улиток. Увы, на угасание его взирал я теми же неумолимыми глазами, что заметили бы в шелковистых волосах иного существа легчайшую волну, на склонах век — прогалину от выпавшей одной ресницы.
— Догораешь? Что же это за огонь?
Он лишь махнул рукой — с небрежностью почти жестокой, но не сводя с меня при этом глаз, — так смотрит иногда один мужчина на другого, проникая взглядом в душу в поисках поддержки, мужественного участья.
Теперь казалось мне, что и его глаза лишились оболочек, соприкоснулись с окружающей суровостью, как обнаженные чувствительные окончания, умерить ощущения которых не смогла бы никакая мазь. Их видеть было больно.
— Ты будешь еще здесь? — спросил я. — Хочешь, встретимся?
— Я уезжаю через два-три дня, наверное, в субботу. Увозит мать.
В его дыхании я уловил пары портвейна, но зубы отличались белизной, и рот от этого казался еще довольно молодым.
Все естество его я ощущал так остро, будто бы служил при нем я санитаром, вдыхая испарения его и зная все наперечет невзгоды и причуды.
И неожиданного ждал теперь и от него.
— Позавтракаем у меня? Я за тобой пришлю машину.
— Что же, я согласен.
Он судорожно стиснул мою руку. Мы умолкли — началась Соната фа минор. Мне показалось, музыка нас не сближала, а, напротив, разделяла: тот, кто сам творит ее, подумал я, должно быть, чувствует ее иначе. Приятель весь объят был беспокойством, передавшимся и мне.
— Что с тобой? Кого ты ищешь?
Он обернулся, вслед за ним и я. За нами справа, прислонясь к стене, стояла незнакомка. Она кивнула нам. Черты ее увиделись мне от волненья зыбкими, расплывшимися, как пастель, опущенная в воду.
— Ты с ней знаком? — Тон был таким, как будто в опустевшей вдруг груди его пронесся ветер.
— Нет, не знаком. Однажды видел. Кто она?
Имя, прозвучавшее в ответ, не слившись с образом, повисло в воздухе пустым и чуждым звуком, как случается с названием далекого прекрасного холма, чей облик безымянным уж давно живет у нас в душе.