Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия)
Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия) читать книгу онлайн
Г. Брох — выдающийся австрийский прозаик XX века, замечательный художник, мастер слова. В настоящий том входят самый значительный, программный роман писателя «Смерть Вергилия» и роман в новеллах «Невиновные», направленный против тупого тевтонства и нацизма.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Таким прельщением прельщала их крепость, так подзуживали они себя самих и друг друга по мелочи, чтобы, не дай бог, не усомниться в великом прельщении и чтобы страх перед разочарованием, которое наверняка ждало их по ту сторону вожделенных стен, никогда не смог развеять их неистовое вожделение, их неуемную алчность: дешевенькие ответы на столь великие запросы души, дешевенькие клики, дешевенькие подзуживания, а все же каждый раз будто что-то дергало толпу, и тела, и души, по-бычьи необузданные, неуемно яростные, тупо рвущиеся к единой для всех цели, обуянные сплотившей их, клокочущей в них жаждой пробиться, прорваться — туда, туда, в пылающую пучину Ничто. Тяжелыми густыми клубами витал над головами запах человечьего стада, запах толпы, пропитанный факельным чадом от дотлевающих головешек, духота, кашель, удушье, тяжелые бурые тучи, застывающие слой за слоем в неподвижном воздухе, ох уж эти слои тяжелого, неделимого, непроницаемого духа преисподней, духа испода! Неужели больше некуда деться? Не убежать? Назад бы! Назад на корабль, чтобы спокойно там умереть! Где же мальчик? Он мог, он должен был указать им путь назад! Кому же решать? Ах, заточенному в толпе, вовлеченному в ее движение уже не до решений, и голос, который хотел к решению призвать, не смог выпутаться из дыхания; голос остался слеп! Тем временем мальчик, точно услыхав немой крик, прислал снизу улыбку, улыбнулся одними глазами, полными ласковых просьб о прощении, полными ласковых заверений, полными ласкового утешения, ведающего о том, что он давно избавлен от бремени решений и, более того, что принятое за него решение и есть самое правильное, и это радовало, какие бы ужасы ни ждали в грядущем. Вокруг было море лиц, море голов, самые обыкновенные, будничные лица с самым обыкновенным, правда, сверх всякой меры возбужденным желанием выпить и пожрать, и эта чрезмерность и чрезвычайность превратилась уже в какую-то небывалую, неземную страсть, в жестокую запредельность, которая уже бесконечно далека была от всякой обыденности и не желала признавать ничего, кроме сиюсекундности этой могуче-притягательной, сияющей цели, страстно чаемой, страстно вожделеемой, страстно требуемой, ибо осуществленное здесь и теперь разомкнет кольцо всей их жизни, предоставит их алканию их долю власти, обожествления, свободы, бесконечности того единственного, кто восседал во дворце. Толчками, волнами, тычками, тужась, ярясь, хрипя и охая, это море туловищ и голов усиливалось пробиться вперед, натыкаясь, правда, на мягкое, пружинящее сопротивление, весьма ощутительное, ибо точно такие же толчки и волны временами отбрасывали назад, и в этом непосильно-насильственном Вперед и Назад там и сям раздавались крики оступившихся, пострадавших, раздавленных, может быть, даже и гибнущих, встречавшие безжалостное равнодушие или насмешки, поминутно заглушаемые криками ликования, задушаемые ярящимся валом, забрасываемые треском факельных искр. Это чудище Теперь разыгралось, бесконечно размноженное и раздутое толпой, вознесенное ее яростным ревом, чудище, падающее назад в толпу и вновь возносимое ее ревом, возносимое теми, чей разум уже помутился, чей разум уже был утрачен, безумными, лишившимися разума вместе с душою, отдавшими их тому превосходящему всякий разум порыву, в котором неразрывно слились все прошедшее и все предстоящее, в котором, как в шуме прибоя, слышны раскаты памяти об отдаленнейшем прошлом и отдаленнейшем будущем! О великое многообразие людское, о глубина человеческой тоски! И ему, парящему в своем, бденье, парящему над ревущими головами, парящему над ликующим разливом бушующего Брундизия, парящему еще выше воспарившего чудища Теперь, время представилось сжатым, свернутым в кольцо неизменности: все, что было и будет, принадлежало ему, вошло в его плоть, все стало его собственностью благодаря своей вечной, единовременной протяженности, вокруг него была горящая Троя, вокруг него был никогда не затухающий мировой пожар, а он, парящий над пожарищами, он был Анхизом, слепым и зрящим, вместе младенцем и старцем благодаря чудесным свойствам памяти, несомым на плечах сына, он, мировая данность, несомая на плечах Атланта, на плечах великана. И так, шаг за шагом, продвигались они ко дворцу.
Ближе к дворцу был выставлен полицейский кордон; плечом к плечу, скрестив копья, стража встречала наплыв толпы и оказывала ему то самое пружинящее сопротивление, регулярные, волнообразные отголоски которого доходили до самого края площади. А позади кордона несла почетную вахту когорта преторианцев, чье прибытие из Рима, как обычно, предвещало важные события; рослые, заносчивые молодчики в боевых доспехах, наводящие ужас своим ничегонеделаньем, ходили дозором среди бивачных костров и просторных кухонных палаток, над которыми витал дух надежды, смешанный с духом дарового вина, обманный дух, вероятно, но в него охотно верили. И только до этой черты могли дойти любопытствующие, не дальше. Здесь-то и была точка, где уравновешивались надежда и разочарование, таинственное, зыбкое равновесие, как всякий выбор между жизнью и смертью, как всякая секунда жизни, вмещающая в себя и то и другое, и, когда людское скопище обдавал жар огней, задиристо вороша плюмажи на шлемах и высверкивая позолоту доспехов, когда командное, хриплое «Назад!» встречало осаду шумной толпы, тогда одержимость взметалась вверх, как пламя, тогда ощеренные лица, томимые тупой жаждой, застывали, дивясь секундному фейерверку бессмертия, само время застывало на острие ножа. Пуще всего страсти бушевали, конечно, у входа во дворец, особенно когда по прошествии Цезаря там опрометчиво сняли двойные шпалеры караула и ничто больше не сдерживало стихию; не обнаруживая препоны, засасываемый, как воронкой, поток немедленно устремился к этим воротам, напоминавшим, из-за частокола горящих факелов на них, врата ада, ворвался внутрь, закружился на месте, выталкиваемый стражей назад; ор, скрежет, брань, топот, бешенство нетерпения: скорее можно было подумать, что тут ворота цирка, а не императорова обиталища, настолько дикой была свалка у контрольных постов, где те, кому не положено, пускались на любые хитрости, лишь бы околпачить стражу и пролезть во внутренний двор, а те, кому это было положено, но кого бесцеремонно отстраняли, не проявляя доверия к их полномочиям или обрекая на непочтительно долгое ожидание, те вопили от ярости, еще пуще вспыхнувшей, когда по слову сопровождавшего кортеж поэта дворцового челядинца, наконец-то пригодившегося, их сразу же пропустили; тут уж гнев тех, кто и так чувствовал себя оскорбленным, лишившись соответственных сану почестей, достиг точки кипения; они восприняли такое небрежение как пощечину, как презрительный плевок на все человеческие устроения и заведения, они восприняли это как удар — тем более чувствительный, что нашелся некто единственный, для кого было сделано исключение, для кого могло быть сделано исключение, и никто не испытывал облегчения от того, что это было всего-навсего исключение, по праву положенное смертельно больному, смерти. Нет человека, не склонного презирать ближнего своего, и в этой юркой возне презрительности, никогда не затухающей, безымянной, невысказанной, глухо брезжит догадка человека о неспособности своей быть человеком, брезжит его страх за достоинство, которое ему дано, но владеть которым он не может. Презрение билось с презрением в этой узкой, жаркой воронке у въездных врат. Надо ли тогда удивляться, что, очутившись там, внутри двора, в отдалении от алчной схватки, в отдалении от адски яркого света, он почувствовал, что отряхнул с себя всю эту брань, коей осыпали его на улицах и на площади, и это явилось почти таким же облегчением, как испытанное им, когда исчезла морская болезнь, явилось таким же успокоением, хотя место, куда он теперь причалил, мало напоминало тихую гавань, совсем напротив, двор, казалось, вот-вот лопнет от кипучего хаоса. То был, однако же, мнимый хаос; ко всему подобному приученная императорская челядь блюла четкую дисциплину; незамедлительно приблизился к его носилкам один из чиновников со списком гостей в руках, чтобы принять вновь прибывшего, невозмутимо подставил он свое ухо челядинцу, прошептавшему имя гостя, невозмутимо затем кивнул и вычеркнул имя в списке, настолько невозмутимо и равнодушно, что это, похоже, неприятно задело знаменитого поэта, задело настолько, что он счел необходимым подтвердить сказанное челядинцем и повторил с нажимом: