Калиф-аист. Розовый сад. Рассказы
Калиф-аист. Розовый сад. Рассказы читать книгу онлайн
В настоящем сборнике прозы Михая Бабича (1883—1941), классика венгерской литературы, поэта и прозаика, представлены повести и рассказы — увлекательное чтение для любителей сложной психологической прозы, поклонников фантастики и забавного юмора.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Но как он может предсказывать плохую погоду, когда так ярко сияет солнце?
— Он возвещает о своих тайных желаниях. Взгляни на него, — произнес мой друг, внезапно остановившись. — Представь, что может чувствовать это существо, это ничтожество под таким высоким, сияющим небом? Его стихия — дождь, грязь, лужи, только в такую погоду он чувствует себя уверенно. Думаешь, он этого не понимает? Он всегда пророчит непогоду.
— Ты приписываешь ему чрезмерную чувствительность.
— Нет, я просто понимаю его, — ответил он.
Я с любопытством смотрел то на своего друга, то на старого Дёрдя. И я начинал понимать их. В старом дровосеке я с особой отчетливостью ощутил ту странную, невыразимую грусть, которую столько раз угадывал в лице и жестах моего друга, в едва уловимых оттенках чувств. Когда старый Дёрдь торжественно, словно исполняя неторопливый обряд какой-то экзотической религии, неловко пригнув голову, пилил бревно, на него давила тяжелым грузом — я знал уже, что это было — великая меланхолия уродства, мучительное сознание своей безобразности.
— Поэтому он и сделался ученым, — продолжал мой друг. — Для самоутверждения нужна была какая-то опора. И он ее нашел: в этом городе все говорят о погоде, с погодой связывают любые планы, любое настроение. Знать погоду наперед — какое это дает превосходство, какую власть! Ты не замечал раньше, что Уроды всегда жаждут власти? Для них — это сила в борьбе с красотой, в порабощении красоты; это их защита от уродства и месть за него.
Помолчав, мой друг заговорил снова:
— Дёрдь потому стал ученым, что знание, как и красота, — это власть. И исполняя свой грязный рабский труд, он несет свою ученость с тем же достоинством, что и ее знак — этот драный сюртук; только и ученость его тоже жалкая, поношенная, с хозяйского плеча. Плохонькая сальная свечка все же светит в его мозгу, и он, по крайней мере, видит великий мрак вокруг. А этот Рудольф Фалб, представь, вот уже двадцать лет — его счастливый соперник. Я знаю Дёрдя двадцать лет, с самого моего детства, когда главным предсказателем погоды был еще Фалб; с тех пор Дёрдь не изменился. Бег времени отражается только на красивых, уродство же остается вечно неизменным. Сколько бы ты дал старому Дёрдю? Уверяю тебя, он был точно таким же и двадцать лет назад, когда бегал в городскую управу с нелепыми прошениями, чтобы его назначили на должность предсказателя погоды; подписывался он тогда «ученый и дровосек».
Я рассмеялся.
— Не смейся, — сказал он, — я такой же. Ты думаешь, мой дилетантизм не сродни его учености? Не смейся над ним. Психология уродства в том, что оно агрессивно и постоянно самоутверждается. И это грустно.
— Это твоя чувствительная душа рисует его таким, — возразил я. — Что понимает он в красоте, что мучительного может быть для него в уродстве? Красота — возможно — существует только для тех, в ком есть ее отсвет, в душе или в теле. Настоящее уродство не восприимчиво к красоте.
— О, как ты заблуждаешься! — воскликнул он. — Именно красивым и нет дела до красоты. А уроды привязаны к ней тысячей чувств. Святое благоговение и бессильная ненависть, танталова жажда и злая зависть. Неразрешимая проблема, недостижимый идеал, торжествующий враг — вот что такое для них красота. Платон представлял Эроса уродливым. И он был прав, Эрос вселяется всегда в уродливых. Я это знаю. Я уже в детстве полон был этого Эроса. Некрасивый, болезненный еврейский мальчик, я трепетал от каждой встречи с прекрасным. И чувствовал себя до крайности жалким, словно пред лицом могущественного бога, невыразимое желание и страх разом охватывали меня. Для этого иной раз достаточно было совсем малого: чистого, белого, как лебедь, облака на синем небе… Или увидеть вдруг чувственные изгибы холмов. Яркий солнечный день, цветок, запах. А человеческая красота, красивое лицо приятеля, красивая женщина! Один-единственный взгляд вызывал во мне поток необъяснимых чувств. У меня отнимался язык, горло сжимали рыдания, и я должен был бежать, должен был остаться один. То же самое происходило со мной позднее из-за красивых картин, стихов. А знаешь, что было ужаснее всего?
— Что же?
— Ужаснее всего было то (меня это просто бесило), что красивые, казалось, не чувствовали красоты: они относились к ней легкомысленно или вовсе не замечали ее. Экземпляры этой «прекрасной породы», живущей здесь, были в равной мере безразличны и к красоте, и к уродству. Глаза, от одного взгляда которых я приходил в невероятное волнение, равнодушно расточали свое очарование и на красивое и на безобразное. Как солнечный свет. Благородные, прекрасные губы унижали и оскверняли себя тем, что заговаривали с безобразными, словно и не чувствовали того страшного, метафизического противоречия между красивым и уродливым, от которого я содрогался иногда до глубины души. Я ненавидел этих пустых, безучастных красавцев! Я ненавидел их, даже когда они любили, ласкали меня: разве они не видели, что я безобразен? Что я презираю себя за свою безобразность? Я… я понимал старого Дёрдя даже тогда, когда произошел тот ужасный случай.
— Ужасный случай?
— Давно… мне было тогда десять лет… А Дёрдь, знаешь, он был такой же, как сейчас… С тех пор он уже отсидел в тюрьме, но все это было будто только вчера! Случилось это здесь, у ручья… день был прекрасный, еще лучше, чем сегодня… самое начало лета. Я помню, воздух был густой и теплый, он струился мягко и нежно, будто шел прямо из рая. Какой бархатисто-бурой была земля и какими нежно-зелеными почки! Это был первый теплый день, первое весеннее тепло; и служанки вышли к ручью стирать белье, скорее просто позабавиться, радуясь тому, что стало уже тепло. Все очень красивые, впрочем, в этих краях среди молодых редко встретишь некрасивых, к тому же отец и не взял бы их к себе в дом. Это было восхитительное зрелище!
— Представляю себе. Здесь у ручья.
— Вода в ручье была еще прохладной и чистой и сильно поднялась. В белых гребешках угадывался цвет недавно растаявшего снега. Девушки вскрикивали, опуская руки в ледяную воду, и их белые зубы ослепительно сверкали, весело соперничая с бурлящим ручьем. Деревья стояли в цвету. Они слабо колыхались, с явным наслаждением купая свои ветви в теплом воздухе. Дул весенний ветер и срывал с деревьев маленькие цветки, они испещряли белыми крапинками свежую бурую землю, плыли на волнах ручья, опускались на волосы девушек.
Я бродил среди деревьев, робкое дитя, томимый неясной страстью, изнемогая под бременем всей этой красоты. И меня бессознательно влекло к старому Дёрдю. Ко́злы тогда стояли там же, где и теперь, всего в нескольких шагах от корыта для стирки. Старик то и дело поправлял свою засаленную шляпу на потной голове; он был мрачнее и уродливее, чем обычно. Но я не боялся его, в его грубом лице, в неуклюжих движениях, во всем его уродливом облике я скорее искал защиты от красивых, которые ослепляли, смущали меня и все же неудержимо влекли, защиты от девушек и от весны, которая будила неведомые, пугающие чувства в моем детском теле, я искал у него защиты, словно в тени этого уродства могло укрыться от торжествующей красоты и мое собственное маленькое уродство. Это было, наверное, еще и предчувствие подступающей зрелости, сладострастие урода, которое заговорило в ребенке — ведь все сладострастники уродливы, и красота для них означает Voluptas [43]. Я чувствовал, что эта занимающаяся весна — мой враг, уж пусть лучше будет непогода, дожди, холода, все что угодно! Старый Дёрдь тоже все ворчал, и в словах его я узнавал мои тайные мысли; он вскидывал свою тяжелую вечно склоненную вниз голову, ужасающе моргал своими красными глазами, взглядывая на небо, и злорадно бурчал что-то наподобие:
«Такая погода не простоит долго, ни за что не простоит, не верьте вы этому Фалбу».
Я — из-за своей детской впечатлительности — оказался словно бы втянутым в поток его инстинктивных душевных движений, и этот поток захлестнул меня! Я чувствовал все, что чувствовал он. Я чувствовал, когда он обламывал конец надпиленного полена, с каким сладострастием он это делает — точно перед ним голова Рудольфа Фалба. Я знал, что когда он, еще сильнее согнув шею, самозабвенно налегал на сопротивляющуюся пилу, он ликует: люди недолго будут наслаждаться этой погодой, она скоро испортится! (Пойдет дождь, ударят заморозки, будет град, уже шелестит в листве ветер, уже появляется зыбь на воде!) Он представлялся мне злым волшебником, которому никто не верит, над которым все смеются. Ну и пусть смеются, а он делает свое дело. Он упорно плетет свои козни. Я не боялся его, я был его другом; и в то же время немножко презирал за то, что он был уродлив! Я чувствовал, что нет в нем силы, что он и сам в нее не верит, а только обманывает себя, тешит себя надеждой, точно обманутый Самсон. Раскачивая своей большой уныло поникшей головой, он пытается изобразить почти отчаянную веселость и, кажется, вот-вот запоет в такт своим тяжелым движениям.