Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия)
Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия) читать книгу онлайн
Г. Брох — выдающийся австрийский прозаик XX века, замечательный художник, мастер слова. В настоящий том входят самый значительный, программный роман писателя «Смерть Вергилия» и роман в новеллах «Невиновные», направленный против тупого тевтонства и нацизма.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Где же, где же мы блуждаем?
Беспредельны возможности нашей мысли, беспредельнее, чем возможности природы, но там, где обе безмерности совпадают, они могут, причудливо друг друга обусловливая, причудливо переплетаясь друг с другом, соединиться в новую действительность, тоже беспредельную, свободную, однако, от необозримости человеческого «я», но, как и оно, таящую в себе Ничто. У человека отнята возможность видеть мир, как в волшебном фонаре, видеть из своего знакомого, родного — чужое, из ограниченного — безграничное; вместо этого ему дано нечто, что едва ли можно назвать возможностью видеть, и оно подобно возвращению в магические времена, к магии неразделенности внешнего и внутреннего, правда уже заметно лишенной тайны по сравнению с магией минувшего, однако не менее пугающей.
О путь к новому приюту человеческому.
Вы, отец и дед, отсылали меня к сокровенному «я». Конечно, у меня есть свое «я». С детских лет оно со мной, и ему я обязан сцеплением звеньев моей жизни. Я и есть мое «я». И благодаря тому, что я обладаю своим «я», я отличаюсь от животного, я подобен богу и тем приближен к нему, потому что в глубине «я» бесконечность и Ничто сливаются: ни то ни другое не доступно животному и, напротив, в боге, только в боге то и другое сливаются воедино. Разве не в этом неизменное и неизменяющееся существо моего человеческого бытия? И все же я не могу, мы не можем им больше овладеть. Какова же сила того разрушения границ, если оно меняет неизменное?
И был ответ старика:
— Каждые два тысячелетия свершается круг земного. И сила свершения потрясает не только космос, она так же, а может быть, и больше, потрясает человеческое «я»… и разве может быть иначе! Время конца есть время рождения, и в неизменном творятся перемены, катастрофа роста. Благословенно и проклято поколение переходного времени; ему предначертано разрешить проблему. — Старик умолк. Затем сказал: — Продолжай.
А., не сводя глаз с сумочки, оставшейся в наследство от умершей, продолжал исповедоваться:
— Как нам разрешить эту проблему? Изменившийся мир и изменившееся «я», оба воспарившие к беспредельности, — как же нам восстановить заново их связи и самим удержаться при этом? Почти неразрешимая задача, и нам грозит опасность конца без нового начала. Она действительно грозит нам, именно нашему поколению. Опасность в том, что человек лишится своей близости к богу и низко падет, приблизившись к животному, нет, еще ниже, впадет в доживотное состояние — ведь животное никогда не теряло своего «я». Разве наше равнодушие не означает уже начинающегося соскальзывания к животному состоянию? Животное способно страдать, но неспособно ни помогать, ни стремиться помогать — его гнетет бремя равнодушия, оно не может улыбаться. Мир больше не улыбается нам, наше «я» больше не улыбается нам. Наш страх растет.
Пристанище разрушено и больше не пристанище. И все же тяжело его оставить и отважиться шагнуть в беспредельность.
Наша задача слишком огромна, поэтому мы вооружаемся слепотой и равнодушием. Сила разрушения, сосредоточенная в нашем «я», чрезмерно велика для нас. Неуемное в своей последовательности и ужасающей логике «я» создало мир, многообразие которого оказалось недоступным нашему пониманию и столь же неуемным в своих раскрепощенных силах. Последствия произведенного нами самими разрушения научили нас, сколь неизбежно происходящее, и мы поняли, что нужно, пожимая плечами, позволять ему твориться; и, даже перед убийством, которое свершается повсеместно в дебрях непостижимого, мы закрываем глаза и даем ему совершаться. Содеянное нами парализует наше деяние, вынуждает нас к покорности, превращает в запуганных фаталистов настолько, что мы устремляемся назад к матери, домой, к единственно реальной и недвусмысленной связи в мире необъяснимой многозначности, словно материнский приют — это остров трехмерного существования в океане бесконечности и по ту сторону от всяких задач.
Парализованные безмерностью задачи, мы не хотим больше брать на себя также и бремя отцовства; утратившие способность быть законодателями, мы не хотим больше и над собой терпеть законодателя, отца, и, став сыновьями матерей, не знающими над собой закона, мы призываем зверя, чтобы он руководил нами.
Парализованные, спасаясь от паралича, мы впадаем в еще более глубокий паралич, спасаясь от одиночества в еще более глухое одиночество; мы парализованы одиночеством. Потому что наши старые иллюзии о человеческом сообществе, наши сны наяву о жизни друг для друга утрачены на сей раз безвозвратно; и хотя революции в собственном своем представлении слыли всегда решительным пробуждением, дело, однако, всегда шло все о той же спячке, только, если удавалось, более упорядоченной и ровной; и даже если они возникали из разочарования, которое им было уготовано химерическим представлением о жизни людей друг для друга, они не могли вообразить себе иного сообщества людей, и, раз уж не может быть победы над одиночеством и нет смысла жить без снов и иллюзий, они продолжали их ткать, заменив в своем воображении современного человека поколениями будущих людей, детьми и внуками, ради которых дозволено убивать, а от них зато ожидают, как бы проецируя в будущее свой консерватизм, что они поддержат идею революционного сообщества людей и ее осуществят… но разве сегодня можно еще этого ожидать? Разве не прикована мечта о человеческой общности все к тому же трехмерному, от которого она берет свое начало, и ее перенесение в безмерное стало попросту невозможным? И разве тем самым не сводится любая революция к трагически бессмысленной бойне? Может быть, завтра родится новая мечта о человеческой общности, соответствующая безмерности мира, может быть, для этого потребуется отважная готовность к одиночеству и к одинокой смерти — готовность, которой человек еще не обрел… Но кто бы решился предсказывать это, строить планы, выдвигать как цель борьбы? Мы больше не шевельнем и пальцем. С одной стороны, мы презираем любого политика, потому что он по-детски пытается навязать свои трехмерные представления беспредельному многообразию мира, с другой же стороны, мы готовы думать, что, несмотря ни на что, он, возможно, — мистическое орудие обновляющейся реальности. И вот мы допустили Гитлера, он сумел извлечь выгоду из нашего паралича.
Но в глубине «я» бесконечное и Ничто слиты, и оба недоступны зверю. Заключенный между бесконечным и Ничто, существует мир, познанный человеком, созданный им, недоступный зверю, в том числе и политическому чудовищу. Между бесконечным и Ничто тянется также и пространство человеческой ответственности, тоже недоступное зверю.
Омерзительны наши компромиссы, а так как они проистекают из непротивления злу, они еще омерзительнее. Мы идем на войну, гнием в окопах, свет наших глаз пожирает огонь, обезображивая, он превращает в уголь наши лица, из распоротых животов у нас вываливаются кишки, но Красный Крест не дремлет, и наши полевые госпитали оснащены современным оборудованием, и кому повезет, тот получит протез носа, протез рта и серебряную пластинку для черепа. Вот компромиссы, на которые идет зверь в нас и которые мы принимаем, переоценивая и свои силы, и силы своих ближних, утешая себя тем, что и этот апокалипсис как-никак еще можно выдержать. А когда в конце концов зверь сорвет с себя и эту маску, чтобы возобновить казни уже не посредством дезинфицированной гильотины, не говоря уж об электрическом стуле, а посредством избиения, сожжения, распятия, мы все еще будем считать это терпимым, потому что иначе нам оставалось бы только погибнуть от отвращения к самим себе.
Мы равнодушны к чужому страданию, равнодушны к собственной судьбе, равнодушны к человеческому «я», к человеческой душе. Нам все равно, кого первым поволокут на казнь. Сегодня тебя, завтра меня.
Иногда мы делаем добро — заботимся о матери, иногда о больных и слабых, часто мы бываем способны сострадать. Все это компромисс. Добрые деяния — компромисс. Добро несомненно существует, но оно диффузно, оно обретает форму только в трехмерном мире, только здесь оно послушно или было послушно императиву, который как высший божественный зов ответственности обратил человеческое деяние к бесконечному. Но добро теряет свою направляющую силу, вернее, уже потеряло ее, поскольку человек сам переместился в беспредельное, ведь в мире множества измерений вообще нет больше конечных целей и абсолютное направление можно сохранить, уже не приближаясь к чему-то, а только удаляясь от чего-то, то есть уже не обратясь к добру, а только отвратившись от земного зла, словом, победой над животным и пещерным началом, которое почти достигло высшей точки своего развития, своего поистине реального абсолюта. Объявление настоящей войны апокалипсическому чудовищу, существующему сейчас и здесь, — это новый зов ответственности, абсолютную силу и значимость которого мы должны признать, коли признали императив активного протеста против зла, и таким образом на нас, которым чужды великолепные утопии как идиотски лживого пацифизма во что бы то ни стало, так и идиотски прямодушной агрессивности, на нас возложен долг обыкновенной порядочности, порядочности сию минуту, потому что дело всегда именно в очищении данного момента мировой истории, если уж пытаться снова отделить добро от зла в их ужасном и чреватом бедой смешении. Ничто не может снять с нас этого воинствующего долга порядочности, даже сама безнадежность его починов, напротив, всякое его нарушение, как бы хорошо оно ни было обосновано, обнаруживает наше равнодушие и не может быть искуплено никаким добрым деянием.