Собрание сочинений в шести томах. т.4
Собрание сочинений в шести томах. т.4 читать книгу онлайн
Сочинения Юза Алешковского долгое время, вплоть до середины 90 – х, издавались небольшими тиражами только за рубежом. И это драматично и смешно, как и сама его проза, – ведь она (так же, как произведения Зощенко и Вен. Ерофеева) предназначена скорее для внутреннего употребления . Там, где русской человек будет хохотать или чуть не плакать, американец или европеец лишь снова отметит свою неспособность понять этот загадочный народ . Герои Алешковского – работяги, мудрецы и стихийные философы, постоянно находятся в состоянии локальной войны с абсурдом совковой жизни и всегда выходят из нее победителями. Их причудливые истории, сдобренные раблезианской иронией автора, – части единого монолога – исповеди; это язык улицы и зоны, коммунальных кухонь и совканцелярий, язык и голос, по словам Бродского, русского сознания, криминализированного национальным опытом… издевающегося над самим собой и, значит, не до конца уничтоженного .
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Давайте же вообразим себя ненадолго птицами, прочитавшими романтичные слова своего собственного Буревестника: «Птица создана для счастья, как человек для ходьбы». Прочитали птички крылатую фразу Буревестника, и так она многим из них запала в душу, что, приняв естественный способ передвижения человека в пространстве за выражение предельного счастья, к которому надлежит неукоснительно стремиться, они по-птичьи трогательно запутались в халтурных силках несложного софизма и перестали летать. Не могли больше летать из-за ужасного разлада между психикой и двигательными реакциями своих изумительных конечностей – тоже чуда создания – парой крыльев. Болезнь нелепого и тупого уподобления вмиг превратила блестящих летунов в способных ходоков, ибо в пешей погоне за счастьем они начисто забыли о полете, а когда спохватились, было уже поздно: чудотворные мышцы крыльев атрофировались.
Летуны вперевалочку, враскорячечку, вприпрыжечку, помогая себе при ходьбе бывшими рулями – попками, гузками, хвостовым оперением, – топали и топали, с муками добывая хлеб насущный, и добывание его наконец стало для них проклятием. Они слишком далеко зашли, погнавшись за тем, за чем гнаться было нелепо, и обессмыслив существование отступничеством от прекрасного и естественного назначения – от полета. «От полета – куда?» – воз, спросите вы. Беру на себя смелость ответить вам: никуда и всегда куда надо.
На поле. На кучу теплого навоза… на песенную ветку яблони… на ладонь с крошками белой булки… на игру с потоком воздуха… в холод волны за рыбешкой… на зимовку… на гнездовье… на охотничий манок… никуда и всегда куда надо… Вот что я вам скажу. Ну а для чего полет? Этого никто не знает. Но не будет ни преувеличением, ни преуменьшением, ни лукавством, поскольку иного ответа ни нам, людям, ни птицам знать не дано, ответить на этот тоскливый и приходящий чаще всего на ум заблудшим существам вопрос: «Ну а для чего полет?» – недвусмысленно и просто: для жизни.
И вот я возвращаюсь, попетляв, к тому, что мое счастье, как, воз, и ваше: следовать. И теперь я понимаю, что я считаю свою жизнь счастливой лишь тогда, когда следовал. Следовал, доверяя. На фронте для решения следовать отпускается иногда ничтожная частичка секунды, даже если ты следуешь прямо в пасть смерти. С божьей помощью я выжил. Я отказывался от выигрышного, но небезупречного поведения, и вот – совесть моя чиста. Я преступил через гадливость и ненависть в душе к предателю своему и стукачу, и вот – душа моя стала добрей и умудренней. Я много раз нелепо рисковал, но это не без пользы для моего уважения к жизни. Бывало, я плутал, но возвращался, наломав немного дров, к тому, что составляло суть и радость моего пути, моей судьбы. Каждый год моей жизни, каждое ее мгновение, даже если оно было невыносимо тяжким и отвратительным, прибавляли к припасам моего благодарного отношения к Судьбе и Богу некую новую долю. Грешил ли я?
Очень много. И по своей и не по своей вине, но чужую вину при следовании моем черт знает куда – считал и считаю своей собственной виной. Грешил. Но я рад возсти распознавания греха. Покаяться рад и сокрушиться. Ведь жить – это не на эскалаторе ехать вверх и вниз в московском метро. Я знаю, что вы или напишете, или спросите меня при встрече, как это я, пожилой человек, мог позволить себе распуститься в каком-то мелком вальсе? Как я позволил вообразить себя блудливой к тому же бабенкой и дойти до того, чтобы не быть уверенным, какой именно орган у меня между ног? Как я решился блядовать, пока жена больная спит, и чуть-чуть не отдал концы в постели легкомысленной вдовы? А потом, вместо того чтобы отлежаться, едва не умер во второй раз, но воспрянул, сказать, с одра и на радостях стал воспевать судьбу? Как я могу так себя вести? Виноват, но вы знаете, дорогие, я чувствую, что ничего не сумею вам ответить. Не сумею. Захочу, но не сумею. Невозможноответить. Я знаю, что я не хотел бы быть другим человеком, но это не будет ответом на ваш вопрос.
И вот стою я у окна и смотрю на город, где прошла моя жизнь. Смотрю и уже прощаюсь с ним, следуя велению судьбы и не противясь ему. Еще никто ничего не знает, и сам я не знаю, как оно все произойдет, но это неплохо.
Это – к лучшему, когда не надо вдаваться в детали. Я понимаю, что судьба дарует нам за повиновение легкую, на некоторое время, беззаботность, а я, в свою очередь, предоставляю ей заниматься тем, в чем я никогда не разберусь, даже если приложу большие усилия. Приятно, скажу я вам, не предвосхищать неведомого, а прощаться, стоя двумя ногами на берегу разлуки, хотя никому не дано знать: что там в неведомом ожидает нас – прочные беды или радостные случайности… Никого нет в такие минуты в душе человека, потому что вся она до последней капли внимания обращена к лику Судьбы и напитывается тем, что поддержит ее в следовании, – верой. Все, что ни делается, – к лучшему. Вот моя путевая, так сказать, вера. Ничего я сейчас друзьям не скажу, жену свою не разбужу, любовницу не привлеку к дальнейшей страсти. Все равно я не смогу с помощью слов рассказать им о только что случившемся с душою. И в смерть на мгновение я низринут был для того, чтобы оставить там многие тяжести, приковывающие меня к месту, тяжести, благодаря которым врос я в эту землю, в этот быт, в людской круг, в язык, в привычки, в труд и во все другое прочее, способствующее течению жизни. Что же делать, раз здесь жить больше нельзя, в том смысле, что жить здесь больше не дают? Не дают. Уж если самим русским людям не дают житья идеология проклятая и ее обезумевшие слуги, то евреям грех было бы, кажется, позволить забыть, что они гости, ставшие нежелательными персонами. Что же делать еврею, которому напомнили, что он еврей, несмотря на трудовой стаж, заслуги, общественную деятельность на пользу людям и любовь к родине, своей жизни, жизни своих детей, смерти своих детей?.. Что ему делать? Это тогда у окна происходил в никем не нарушаемой тишине моей души плач по всему, что предстоит вскоре покинуть. Я понял, вернее, почувствовал, как уже начали отрываться от души первые нити, связывающие ее с каруселью моей судьбы в этом государстве, а точка боли, куда сходились вся боль от мысленно разрываемого, от воспоминаний, точка боли печальной и тяжелой, но благословенной и необходимой человеку в такие минуты, была в сердце. И ничего – оно как бы давало мне понять, что боль такого рода не худшая и не неприятнейшая из нагрузок и что сердечное недоумение перед тупым насилием и бессмысленной ненавистью власти куда тяжелей, разрушительней, а главное, напрасней…
И подобно тому как в первые месяцы войны я, выйдя с Федором и другими солдатами из безнадеги окружения, дал нашей единственной коняге, сказать, нашей спасительнице, кобыле Зойке, выпить портвейна с водою, чтобы она взбодрилась хоть на миг, а не подохла от смертельной усталости и лошадиного уныния, которому тоже есть предел, – я дал, как той лошади, своему сердцу еще коньяку. Поистине, дорогие, мы молодеем, как только следуем судьбе. Молодеем, другого слова я не подберу, ибо согласный отклик наш на зов судьбы – молодость. И, выпив еще, я почувствовал сильнейшую необходимость поговорить, голод я почувствовал по беседе с Федором и с самим собою.
И в разговорах как-то забыли все мы, особенно я, о том, что я уже следую, что началась, по сути дела, – с прощания раннего в душе и плача по прошлому – моя новая жизнь. Началась в свой срок, не считаясь с тем, что выпало мне на старости лет нежное приключение и что придется его умертвить и безжалостно разорвать в тот момент, когда я ошалел от страсти к женщине, от всего этого печального вальса, от всей этой карусели, от смерти, оклемашки (воскресения) и нового состояния, подобного бесстрашной молодости.
Потом Таська ушла по-королевски, не предъявляя на меня любовных прав, но и не демонстрируя пошлого недовольства. То есть вела она себя так (не хитрость ли это бабья?), что я испытывал к ней кроме прочего чувства еще и благодарность, которая, как известно, ужасно возбуждает.
Вот такая, дорогие, карусель.