Избранное
Избранное читать книгу онлайн
Настоящее издание дает представление о прозе крупнейшего венгерского писателя, чье творчество неоднократно отмечалось премией им. Кошута, Государственной и различными литературными премиями.
Книга «Люди пусты» (1934) рассказывает о жизни венгерского батрачества. Тематически с этим произведением связана повесть «Обед в замке» (1962). В романе-эссе «В ладье Харона» (1967) писатель размышляет о важнейших проблемах человеческого бытия, о смысле жизни, о торжестве человеческого разума, о радости свободного творческого труда.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Зевс не был моралистом. При Перикле поклонение богам не связывало древних узами десяти заповедей. Боги — малые в особенности — не были обязательными наставниками добра, подобно сонму канонических святых. Более того, они, как правило, учили своих адептов разным плутням. А то и попросту обманывали их.
Трактовка потустороннего мира как царства идеального, где торжествует высокая нравственность, — вот одна из причин, в силу которых человек современный не может верить в загробную жизнь. Христианское мировоззрение — вместе с провозвестником его, Платоном, — делает ошибку, основывая свой мир добра и справедливости на некоем божественном промысле, на божьей воле, карающей или вознаграждающей простых смертных. Нет, и потусторонний мир должен быть таким же, каковы мы сами. Как продолжение нашей жизни. И старики — дозорными от рода человеческого — бредут, чтобы разведать его.
«Сигетское бедствие» написал двадцатишестилетний молодой человек — Миклош Зрини. «Бегство в Залу» — двадцатидвухлетний отрок Вёрёшмарти. «Витязя Яноша» — почти подросток: Петефи тогда был двадцать один год.
И даже мудрейшее творение, шедевр, приподнимающий завесу над потусторонней жизнью, «Трагедию человека», создал тридцатичетырехлетний Имре Мадач, дебютант в литературе.
По рескрипту царя Сервия Туллия, звание juvenis [47] в античном Риме носил мужчина до сорока пяти лет.
Но после сорока пяти мужчины сразу попадали в категорию seniores [48].
Пожилой, старый, престарелый — вот шкала для определения сего достойнейшего возраста. Следующая отметка за «престарелым» будет — «дряхлый».
Зрелого возраста как бы не существует. Верное, ему не уделено должного внимания. В головокружительной гонке от колыбели до могилы именно она — пора нашей зрелости — минует молниеносно, быстрее детства и старости. На деле нам дано лишь вообразить заранее или воспроизвести впоследствии, по памяти, ту пору, которая как будто бы и составляет нашу жизнь.
С супругами Шарэр у Дёрдя Лукача. Его ответ на приглашение прочесть лекцию в Сорбонне: к сожалению, нет времени; сейчас ему восемьдесят три, а в замыслах — написать еще три объемные книги, после чего приняться за собственное жизнеописание. Хозяин дома сам затягивает наш визит; на каждый из вопросов у него находится что сказать в ответ — с пространную главу; речь льется легко, свежо, нет сбоев ни в ходе мысли, ни во французском языке. «Что поддерживает в вас такую бодрость духа, такую убежденность?» — «Ce qui me conserve c’est que je n’ai pas de vie intérteur. Je m’occupe de tout, mais je ne m’occupe jamais de mon âme», — отвечает он. (Поддерживает то, что я не углубляюсь в себя. Я занимаюсь чем угодно, но только не копанием в собственной душе.) Затем, чуть позже: «В любую минуту я готов с головою погрузиться в работу».
Да, философу это под силу: заставить работать на полный ход свой разум и отключить душу. Пораженный, с завистью приглядываюсь, как бы и мне освоить этот метод: его modus vivendi [49].
Я передаю ему книгу Френо, он радуется книге и особенно посвящению — совсем как ребенок. И вот уже упоминается «Богиня разума», то первое в венгерском переводе стихотворение, благодаря которому он познакомился с поэзией Френо — три года тому назад.
Столь же непосредственно он радуется и пригласительному билету на премьеру в пятницу. И привету от Ф. Он поистине живет полнокровной жизнью!
Мы расположились в крохотном рабочем кабинете, солнце от вершины Геллерт топит все в палящем зное. Хозяин этого не замечает; в одной руке у него чашечка с кофе, в другой — изжеванная сигара.
Каждое его мгновение — новая реакция. Ответ на жизнь. Что и отдаляет от него тень смерти. Он активен каждой клеточкой своего существа, причем его внутренняя энергия направлена на внешний мир; в том «секрет» его жизнестойкости. Что же до веры, то да, он верит, что социализм может быть построен, его надо отстоять. Чувствует он себя отлично, поскольку чувствует перспективу развития.
При этом он не верит в исключительное — для отдельных личностей — будущее. От нашего намека, что он уже сейчас монументом высится в ряду крупнейших философов современности, он отмахивается, рассказывает анекдот, а затем — для вящей убедительности — упоминает Метерлинка. Каким бессмертным драматургом представлялся Метерлинк ему, восемнадцатилетнему; а кто восторгается им сегодня? И кто станет говорить даже о величайших умах наших дней тысячу лет спустя?
— И хорошо работается с этой мыслью?
— Именно благодаря ей и хорошо.
И с прежним пылом — а возможно, и с большим — он снова углубляется в затронутую тему. На некоторые понятия социализма было нанесено немало сорного, пустого, однако их не следует отбрасывать; нужно лишь очистить. Социалистический реализм, к примеру, следует утвердить в правах и сделать действенным понятием. Содержание его иное…
— Какое же?
— То, что ранее дал Горький, своим примером. И нужно развивать самокритику, нельзя отдавать ее на откуп карьеристам и негодяям.
Да. Ни для чего другого не требуется более острый ум и более чем твердый характер, как для самокритики: чтобы выйти победителем в споре с самим собой, пусть даже наперекор своим личным интересам.
Без чувства преклонения нельзя смотреть на этого утопающего в слишком большом для него кресле невысокого человека. Накал беседы проступает бисеринками пота на лице. Он не смахивает капли пота, попросту не замечает их. Сразу за спиной у него снизу доверху идут полки с книгами: выгоревшие на солнце корешки томов, переплетенных в коленкор и кожу; письменный стол перед ним завален ворохами рукописей и свежих номеров журналов, так что собственно для письма места едва отыщется с ладонь; и чашечка с кофе также ставится на кипу книг.
Запахи карандаша. Я ощущал их каждый в отдельности: запах краски, обструганного дерева, крошащегося графита. У складного ножа своя гамма запахов; я различал запах металлического лезвия, запах костяной рукоятки и запах того, что недавно я резал этим ножом.
И точно так же была пропитана своим ароматом каждая минута. Я так же вожделел и жаждал, смакуя каждое мгновение, но не одним лишь обонянием, а всеми тысячами нервных клеток.
И я умел наслаждаться временем. Знал истинную цену. Каждого часа! Каждого мгновения!
Все минуты и секунды зимних каникул в Цеце были на счету и исполнены райской прелести, в особенности же послеобеденные. Девочки Бери-Балог — мои ровесницы — привозили домой ворох впечатлений из средней школы в Сексарде, а их старший брат — из гимназии Фехервара. В оставленном им просторном доме царила счастливая анархия безнадзорных, хотя в семье жила нянька, которая пестовала еще их мать. В одном крыле дома (поскольку дом был угловым) разместилась сельская розничная лавчонка; и наши сверстники, по временам стекавшиеся сюда, доносили отголоски волшебной атмосферы Пешта, откуда двинулась тогда на покорение мира «Королева чардаша»: волной мелодий, не забытых и поныне. В Цеце всякий день обед начинали с первым ударом колокола. А четверть часа спустя в доме у Бери-Балогов уже сдергивали со стола скатерть, освобождая его для игры в домино. Звучала цитра, а бывало, что и скрипка, в руках Марты Зоммер. Собиралась компания — эта благодатнейшая аудитория для моего юношеского краснобайства и острословия, — а я должен был дома перетирать все чашки-ложки!
Уже самый обед я глотал, готовый сию минуту вскочить и бежать. Бабка моя по материнской линии понимала это нетерпение подростка. Управясь с последним куском, она тотчас принималась мыть посуду, но своими воспитательными принципами не поступалась: у нас было заведено, чтобы каждый по мере сил помогал в домашних работах. Я готов был одну за другой разбить вдребезги все шесть тарелок, потому что хотя обедало нас только трое, но две тарелки на человека были неотъемлемой частью того изысканного ритуала трапезы, который бабушка переняла еще смолоду, в бытность свою прислугой в доме управляющего пивоваренным заводом; и от этого раз и навсегда усвоенного ритуала бабушка, что бы ни случалось в ее жизни, впоследствии не отступала никогда. Мне хотелось разреветься от злости. Меня захлестывала острая неприязнь к деду с бабкой, хотя я к ним был очень привязан: они урезают мою жизнь! Не дают вздохнуть! Заставляют меня торчать на кухне и томиться, когда время уходит!