Библиотека моего дяди
Библиотека моего дяди читать книгу онлайн
Три части повести, объединенные образом дядюшки Тома, это по существу три этапа развития главного героя: детство, юность, молодость. На каждом из них он проходит через серьезное сердечное увлечение…
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Детский ум судит безоговорочно, потому что он ограничен. Ему доступна лишь внешняя сторона вопроса, и поэтому все они кажутся ему очень простыми; решение их представляется прямолинейному и неопытному детскому сознанию столь же легким, как и бесспорным. Вот почему суждения самых кротких детей бывают порою беспощадными, и самые сердобольные произносят жестокие слова. Со мной это происходило нередко, тем более, что я не принадлежал к числу подобных детей. Когда я видел, как в тюрьму вели арестованного, я проникался к нему отвращением. Все мои симпатии были отданы жандармам. Это не было проявлением жестокости или душевной низости: во мне говорило мое понимание справедливости. Будь я менее непорочен, я бы возненавидел жандармов и пожалел бы их пленников.
Как-то раз один человек, которого я увидел на улице в сопровождении жандармов, возбудил во мне крайнее негодование. Он был соучастником вопиющего преступления. Вдвоем с товарищем он убил старика, чтобы завладеть его деньгами; заметив, что их преступление видит ребенок, они совершили еще одно убийство, пожелав избавиться от невинного свидетеля. Товарища этого человека приговорили к смертной казни, а его самого – то ли благодаря ловкому защитнику, то ли в силу какого-то смягчающего обстоятельства, – лишь к пожизненному заключению. Когда его вели к воротам тюрьмы, он, проходя под моим окном, С любопытством разглядывал соседние дома. Глаза его встретились с моими, и он улыбнулся мне, словно знакомому!!!
Эта улыбка произвела на меня глубокое и тяжкое впечатление. Неотвязная мысль о ней целый день преследовала меня. Я решил поговорить об этом с моим учителем, но он, воспользовавшись случаем, сделал мне выговор за то, что я трачу столько времени, глазея на улицу.
Какой же, право, чудак был, как я вспомню, мой учитель! Человек высокой нравственности и педант; почтенный и смешной, важный и комичный, он одновременно внушал и уважение к себе, и желание подшутить над ним. Однако, когда слово не расходится с делом, власть строгой честности столь велика, действие твердых убеждений столь сильно, что хотя г-н Ратен мне казался забавным, он имел на меня большее влияние, нежели мог бы иметь другой, гораздо более умелый и толковый наставник, но способный вызвать малейшее подозрение, что сам он не следует законам морали, которые проповедует мне.
Г-н Ратен был целомудрен до крайности. Читая «Телемака», мы пропускали целые страницы, нарушавшие, по его мнению, приличия. Он всеми силами стремился уберечь меня от сочувствия к влюбленной Калипсо и предупреждал, что в жизни мне встретится множество опасных женщин, похожих на нее. Он терпеть не мог Калипсо; хоть и богиня, она была ему ненавистна. Что же касается латинских авторов, то мы их читали не иначе, как в извлечениях, сделанных иезуитом Жувенси [13]; но мало этого: мы перескакивали еще и через многие пассажи, которые даже сей стыдливый иезуит считал безопасными. Вот почему у меня сложилось столь превратное представление о многих предметах: вот почему я так ужасно боялся, как бы г-н Ратен не разгадал моих невиннейших мыслей, содержавших хотя бы намек на любовь, имевших хотя бы самое отдаленное отношение к презираемой им Калипсо.
По этому поводу можно сказать немало. Такая метода воспитания скорее воспламеняет чувства, чем умеряет их; скорее подавляет, чем предотвращает; внушает больше предрассудков, чем правил; но главное следствие такого воспитания – почти неминуемая утрата душевной чистоты: этот нежный цветок может увянуть от безделицы, и ничто уже не вернет ему жизнь.
Впрочем, г-н Ратен, напичканный латынью и Древним Римом, был в сущности добряк и больше любил ораторствовать, чем наказывать. По поводу чернильной кляксы он цитировал Сенеку; укоряя меня за шалость, он ставил мне в пример Катона Утического [14]. Единственное, чего он не прощал, это беспричинного смеха. Чего только не чудилось этому человеку, когда меня разбирал неудержимый смех: он видел в нем и дух века, и мою раннюю испорченность, и предвестие моего плачевного будущего. Тут он разглагольствовал страстно и нескончаемо. Я же приписывал его гнев бородавке, сидевшей у него на носу.
Эта бородавка, величиною с турецкую горошину, была увенчана маленьким пучком очень тонких волосков, имевших к тому же большое гидрометрическое значение, ибо, как я заметил, они в зависимости от погоды то выпрямлялись, то завивались. Во время уроков я часто, – без всякой задней мысли, и без малейшего желания посмеяться, – с любопытством разглядывал этот пучок. В таких случаях г-н Ратен внезапно окликал меня и сурово распекал за рассеянность. Иногда, – впрочем, это случалось реже, – на бородавку упорно норовила сесть муха, не взирая на то, что он нетерпеливо и сердито отгонял ее; тогда он торопился с объяснением урока, чтобы я, занятый текстом книги, не заметил этой странной борьбы. Однако именно это давало мне знать, что происходит нечто интересное и, не в силах победить непреоборимое любопытство, я украдкой поднимал глаза на лицо учителя. Стоило мне взглянуть на него, как меня начинало трясти от смеха, а если муха становилась все более настойчивой, я и вовсе не мог от него удержаться. Вот тогда-то г-н Ратен, не показывая вида, что он понимает причину моего непристойного поведения, начинал метать гром и молнии против беспричинного смеха и его ужасающих последствий.
Тем не менее беспричинный смех – одно из самых приятных удовольствий среди тех, что мне известны. Ведь запретный плод так сладок! Меня излечили от него не столько торжественные увещевания моего учителя, сколько мои лета. Чтобы наслаждаться беспричинным смехом, надо быть школьником и, если возможно, иметь учителя с бородавкой на носу, украшенной тремя волосками:
Размышляя позднее об этой бородавке, я пришел к выводу, что все обидчивые люди наверное наделены каким-нибудь физическим или моральным недостатком, какой-нибудь видимой или невидимой бородавкой, которая заставляет их подозревать, что окружающие смеются над ними. Не смейтесь в присутствии этих людей: они подумают, что вы смеетесь над ними; никогда не говорите при них ни о прыщах, ни о волдырях на лице: они примут ваши слова за намек; никогда не упоминайте ни о Цицероне, ни о Сципионе Назике [16]: не оберетесь неприятностей.
Наступила пора майских жуков. В свое время они меня очень занимали, но я уже начинал терять к ним интерес. Как быстро стареешь однако!
Все-таки, когда я оставался один в моей комнате и смертельно скучал, корпя над уроками, я не гнушался обществом этих насекомых. Правду говоря, дело шло уже не о том, чтобы, привязав жука за ниточку, заставлять его летать, или же запрягать его в маленькую тележку; для таких ребяческих забав я был уже слишком взрослым. Но если вы думаете, что больше ничего нельзя добиться от майского жука, вы глубоко ошибаетесь. Между детскими играми и серьезными занятиями натуралиста есть еще много промежуточных ступеней.
Я держал одного майского жука под опрокинутым стаканом. Насекомое с мучительным трудом взбиралось на стеклянные стенки, чтобы тотчас же свалиться dниз, а затем снова и снова начинать все сначала. Иногда жук падал на спинку: это, как вы знаете, для него очень большое несчастье. Прежде чем прийти к нему на помощь, я наблюдал, с каким долготерпением он медленно шевелил всеми своими шестью лапками в несбыточной надежде зацепиться за что-нибудь, чего не существовало. «А верно, как глупы майские жуки!» – думал я.
Чаще всего я выручал жука из беды, протянув ему гусиное перо, что и привело меня к величайшему, замечательнейшему открытию. Можно и впрямь сказать вместе с Беркеном [17], что доброе дело никогда не остается без вознаграждения. Мой жук как-то вскарабкался на бородку пера, и я оставил его в покое, пока он не пришел в чувство, а сам я дописывал строчку, проявляя больше внимания к действиям насекомого, чем к подвигам Юлия Цезаря, которого я в данный момент переводил. Улетит жук или спустится вниз вдоль пера? Какая малость иногда решает дело! Если он изберет первый путь, поминай, как звали, мое открытие! К счастью он начал спускаться. Когда я увидел, что он приближается к чернильнице, у меня появилось предчувствие, что сейчас произойдет великое событие. Так Колумб, еще не завидев берега, уже знал, что он открыл Америку. В самом деле, жук, добравшись до кончика пера, погрузил хоботок в чернила. Скорее, скорее белый лист бумаги… наступила самая решительная минута!