Ровным счетом ничего
Ровным счетом ничего читать книгу онлайн
Когда начал публиковаться Франц Кафка, среди первых отзывов были такие: «Появился молодой автор, пишет в манере Роберта Вальзера». Позже о знаменитом швейцарском писателе, одном из новаторов литературы первой половины XX века, Роберте Вальзере (1878–1956) восторженно отзывались и сам Ф. Кафка, и Т. Манн, и Г. Гессе. «Если бы у Вальзера, — писал Г. Гессе, — было сто тысяч читателей, мир стал бы лучше». Притча или сказка, странный диалог или эссе — в книгу вошли произведения разных жанров. Сам Вальзер называл их «маленькими танцовщицами, пляшущими до изнеможения».
На русском языке издаются впервые.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
СМЕХ
Мне довелось слышать неземной смех, детский смех, чудесный хохот, совершенно прелестный, чистый как серебро. Божественное хихиканье. Я возвращался вчера, в воскресенье, около семи домой, и тут я услышал его, и вот я непременно должен об этом поведать. Как бедны в своей серьезности и со своими постными физиономиями взрослые, большие люди. Как богаты, как значительны, как счастливы малые люди, дети. Такое вот полное, богатое, блаженное счастье заключалось в смехе двух девочек, шедших вместе со взрослой женщиной, такая неуемная, очаровательная радость. Отдаваясь смеху, они были само блаженство. Я нарочно сбавил шаг, чтобы подольше их послушать. Как они наслаждались, как упивались всей прелестью, что только может заключаться в смехе. Они просто не могли остановиться, и я видел, как их даже трясло. Они прямо корчились от смеха. В этом была такая чистота, это было совершенно по-детски! Над чем они смеялись, возможно, необузданнее и милее всего, так это над строгой миной, которую посчитала необходимой состроить сопровождавшая их барышня. Серьезность девушки более всего их веселила. Однако в конце концов, захваченная таким заразительным весельем, рассмеялась и степенная старшая. Она была побеждена детьми и теперь хохотала как дитя вместе с маленькими победительницами. Как торжествуют счастливые над угрюмыми! Двое детей в своей невинности смеялись над всем, над сегодняшним и вчерашним, над тем и этим, над самими собой. Они не могли не смеяться над своим собственным смехом. Он казался им все смешнее, веселее. Я был совершенно счастлив, что мне было дано услышать концерт этих колокольчиков. Они смеялись всю дорогу. Они чуть не падали, чуть не рассыпались от смеха. Все в них, милых счастливых детях, смеялось вместе с ними, голова, каждая часть тела, руки, ноги. Они состояли из одного смеха. Как сверкала и блистала радость в их глазах! Я был почти уверен, что они так ужасно, так свирепо, так неудержимо смеялись над каким-нибудь глупым мальчишкой. Так плутовски и в то же время так прелестно, так трогательно и так распущенно. Быть может, повод для веселья был совсем ничтожный. Дети самые что ни есть искусники в том, чтобы найти повод для совершеннейшего блаженства. Достаточно было какого-нибудь мелкого, едва заметного повода, а они раздули из этого целую историю, привесив к ней такой долгий, раздольный, неуемный, брызжущий через край смех. Дети знают, что им нужно для счастья.
ДОКТОР
Однажды под жарким полуденным солнцем — уже немало насыщенных событиями лет прошло с тех пор — я увидел, и память об этом у меня еще ясная, на заполненной людьми площади, на которой я стоял, человека, возвышавшегося над толпой разного рода невзрачных личностей, которых он своей примечательной персоной, так сказать, превосходил, одетого во все черное, благородное, изящное, торжественное, на голове его была шляпа вроде докторской, а в руке он почти величественно держал элегантную тросточку. Не задумываясь, я про себя окрестил этого человека доктором изящной словесности, и я могу сказать, что он заворожил меня. Все прочие люди в сравнении с ним казались мне мелкими, грубыми и бессмысленными, так, словно ни один из них никогда не пытался дать себе отчет в том, почему и зачем он, собственно, живет. Глаза мои следили за странным и в некотором роде загадочным человеком, который походил на священнослужителя или, вернее, на переодетого принца благодаря непринужденности, с которой он шел своим путем. Он казался существом возвышенным, потому как выказывал несомненное презрение к окружающим, и притом так, словно чувствовал себя вынужденным презирать и самого себя за то, что не обитает среди более достойной публики. Очки не портили его бледного, одухотворенного лица, напротив, они облагораживали и красили его. Это лицо без очков не было бы его лицом. Благородно, подобно посланнику, привыкшему вращаться при королевских и императорских дворах, двигалась худощавая, слегка сутулящаяся изящная фигура, и пока этот человек шел вот так, казалось, будто он чувствует себя обремененным неизбывным изобилием мыслей. Он словно что-то отбрасывал и отвергал и в то же время что-то искал, что-то, что было прекраснее всего прочего. То, чем этот человек владел, было для него лишь вещью, которой он не без оснований тяготился. Лишь то, к чему он стремился, заслуживало его внимания, лишь то, чего он домогался, было предметом его желания. Поразило меня и то, как легко он скользил сквозь толпу, будто небрежно прогуливаясь, словно направляясь в ближайшую модную кондитерскую, для галантного рандеву с некоей дамой. Но это была маска, за которой персона, не любящая и не желающая обнаружить, как серьезны ее мысли, стремится скрыть их, чтобы тем успешнее им предаваться. Но что бы я ни вообразил себе, он являет для меня привилегированного и полномочного представителя всего того, что исполнено духа, и оставляет у меня впечатление, подсказывающее мне, что к числу его пристрастий принадлежит постоянная приверженность какому-либо пристрастию. Во всяком случае, он мне понравился в высшей степени, и в тот момент, когда я его увидел, он мне уже полюбился и внушил почтение. Правда, вскоре он исчез, и я тоже покинул то место, откуда я столь внимательно созерцал его.
ОСКАР
Он очень рано приобрел эту странную привычку уходить в сторону и испытывать явное удовольствие от пребывания в одиночестве. Позднее он ясно вспоминал, что никто не обращал его внимания на это обстоятельство. Это получилось просто само собой и стало для него потребностью — пребывать в одиночестве и отдалении от других. Сам по себе дошел он до мысли, как прелестно быть затворником, чтобы обрести свежую радость и ощутить стремление вновь оказаться среди людей. Это было своего рода уравнение, которое он решал, своего рода задача, которую он сам себе задавал. Он вселился в убогий, полуразрушенный дом на Бергштрассе; там он занимал невзрачную, маленькую комнатенку, обстановка которой отличалась заметным недостатком мебели. Топить он не разрешал, хотя была зима. Он не хотел комфорта. Все вокруг него должно было быть суровым, неустроенным и непритязательным. Он хотел переносить неудобства и терпеть лишения. Он приказывал себе это. И об этом ему тоже ни от кого не приходилось слышать. Совершенно самостоятельно он решил, что ему пойдет на пользу, если он прикажет себе, не теряя приветливости и добродушия, сносить неприятности и неблагополучие. Он устроил себе своего рода высшую школу. Он шагал, словно странный, необузданный студент на занятия. Ему нужно было проследить, как далеко он сможет зайти, на что сможет отважиться. В его комнату уже заглядывала робость и касалась его холодной пеленой отчаяния. Однако он, решившись однажды быть непохожим на других, должен был идти дальше, почти уже и не по своей воле. Кто пустился в странности, того они не отпустят и поведут повелевающими руками далее, увлекут прочь и уже не отпустят. В одиночестве проводил он дни и ночи. Два маленьких ребенка лежали в соседней комнате, прижавшись к стенке. Он слышал, как они то и дело принимались жалобно плакать. Целыми долгими темными ночами лежал он так, словно сон был его врагом, боялся его и бежал от него, а бодрствование, напротив, его добрым другом, который никак не мог с ним расстаться. Каждый день он обходил зимние замерзшие луга, а ему чудилось, будто он уже не первый день бредет по чужому, неизведанному краю. Дни текли совершенно однообразно. Никто из молодых людей не смог бы найти в такой жизни никакой прелести. А вот он повелел себе ощутить в этом образе жизни прелесть. Поскольку он хотел видеть прелести, он их и видел, поскольку он искал глубины, он ее находил, поскольку он хотел познать нужду, она ему открывалась. Радостно и гордо переносил он всю так называемую скуку. Однообразие и один и тот же цвет были для него прекрасны, а однозвучие было его жизнью. Он ничего не желал знать о скуке. Для него ее попросту не было. Так он владел собой. Так он жил. Почти осязаемыми телесными существами были для него часы и минуты, словно тихие женщины. Они приходили и уходили, и Оскар, как его звали, никогда не проявлял нетерпения. Оно было для него равнозначно смерти. Выдержка, которую он выбрал по доброй воле, стала его величайшим достоинством. Словно сладостный аромат розы охватывала и овевала его мысль, что он беден. Телом и душой, и всеми своими мыслями и чувствами, и всем сердцем он был на стороне бедных. Он любил потайные пути среди высоких заборов, и вечера были его друзьями. Он не знал более возвышенного наслаждения, чем наслаждение от смены дня и ночи.