Дивертисменты
Дивертисменты читать книгу онлайн
Это издание впервые знакомит читателя с прозаическими произведениями Элисео Диего, отобранными из трех сборников прозы известного кубинского поэта. В рассказах, фантастических историях, миниатюрах, составляющих книгу «Дивертисменты», нашли поэтическое воплощение и философское осмысление темы жизни и смерти, детства, уходящего времени и человеческой памяти.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Стало портиться его белое полотно. Я не мог бы сказать иначе. Именно таким было смутное ощущение, когда я, на миг проснувшись, испытал тупой ужас перед тем, что нас ожидает, тут же снова провалившись в слепой сон.
Домино распространилось по всему городу, мода на него стала сравнима с эпидемией. Газеты организовывали грандиозные состязания. Сообщения о Большом Международном Турнире по Домино почти целиком заполняли первые страницы – почти целиком, ибо все еще (сейчас это особенно видно) сохранялась последняя толика совестливости: надо было как-то оправдаться, оставить свидетельство того, что это чрезмерное увлечение было лишь неким милым перекосом, надо было сохранить последние признаки главенства, намекнуть, что в действительности истинные – пусть и отступившие пока в тень – интересы печати заключались совсем в другом. Все это время легкий ветерок безумства шевелил в лавках дорогие ткани, покинутые приветливыми продавцами, которые, улыбаясь, рассаживались перед витринами, где Домино, подобно зубам идола, начинало поблескивать из своих фантастических раковин-футляров.
Однажды утром я столкнулся у выхода из дома с жившим наверху соседом, который возвратился с работы раньше обычного. Он приветствовал меня беглой улыбкой и поспешно взбежал наверх. С некоторым удивлением поглядев ему вслед, я увидел темные жирные пятна на тучной выпуклости его широкой белополотняной спины.
Утро было прохладным, а солнце приятно улыбчивым. Вспоминаю таинственно уединенные пальмы, вспоминаю замкнутое быстрое перешептывание сосен и рассеянное безразличие облаков; я застыл в неподвижности, сам того не замечая, и вдруг услышал шум, протяжное клекотание, издаваемое костями, когда их беспорядочно вываливают на стол. Хотя я и не смог бы в точности передать отличие того дня, тающего в моих смутных воспоминаниях как один из бесчисленных островков, я помню, что, желая сгладить смутную брезгливость от вида грязных пятен на белой спине, я попытался похоронить и свою неприязнь к газетам, и недоумение при виде пустоглазых лавочников в фантастическом вымысле. «Все дело в том, – сказал я сам себе, – что Домино нуждается в этом человеке, нуждается в нем, как в желудке для переваривания и усвоения пищи, в результате чего возможна сама жизнь, а значит – и наилучший образ или высшая форма существования Домино. Если прежде Домино было у него в услужении, – говорил я и сам улыбался своему красноречию, – то сейчас он раб Домино, сейчас он ест для Домино, думает для Домино, которое пользуется им, как душа телом, в конечном счете, живет для Домино». И еще вспоминаю, что, порадовавшись своему красноречию, я вдруг словно пробудился от фантазий и почувствовал ужас, от которого тут же отмахнулся, погрузившись в будничную дрему.
Сколько дней прошло с того фантастического домысла, который в другую пору показался бы абсурдным и тривиальным, не берусь уточнять, как ни цеплялся я за него, пытаясь заменить реальность выдумкой, в надежде, что удастся обмануть собственную печаль, утешившись изобретательной грезой. Все усилия шли насмарку – с первыми же лучами субботнего утра мне открывалось гнусное и до оскомины размеренное засасывание трясины: сперва человек испытывает едва ощутимую дрожь нетерпения, потому что никак не дождется часа возвращения домой (именно в эту пору и происходят сцены в лавках). Затем, по прошествии нескольких дней, он становится все нетерпеливее, когда – шутка ли! – на целый день покидает дом, зачем-то расставаясь с улыбающимися в своей раковине костями, чтобы заниматься раздражающими, да и бесполезными делами, хотя и признаваясь себе самому, что, в сущности, они необходимы для сохранения декорума в гостиной, давшей приют Домино, и для того, чтобы питать силы, необходимые для игры. И однажды заболевает, начиная без устали бормотать о том, что все надо к черту бросить и бежать в святилище, – именно тогда я и встретил его на лестнице. И все это время последняя видимость здоровья и достоинства прикрывает трогательный обман, никто не признается себе, насколько притягательной становится бездна.
Вчерашний вечер показал, что мы вступили в конечную фазу – упоение достигло высшей, нескончаемо звучащей ноты, – даже голод, казалось, никогда не обладал подобным могуществом.
С самого воскресного утра ощущалась странная взвинченность, бесповоротно завладевшая и самыми невозмутимыми. Они брели с безумной, неумолимой решимостью. Этот вездесущий, хотя и поутихший с некоторых пор шум, каким является хрип улицы, снова стал расти, как приступ бешенства, пока не разразился в полдень абсолютной, оглушающе полной тишиной, способной погасить даже шум на верхнем этаже.
А я – как я избежал засасывания этой трясины? Я не хотел бы выдавать себя за героя или за жертву. Разве все мои помыслы (что и понуждает меня к молчанию) не отданы мной другому, пусть и более скромному идолу, который – я хорошо понимаю это – должен довольствоваться одним-единственным жертвоприношением – моей растянутой на всю жизнь жизнью?
Передышка кончилась. Эти далекие однообразные звуки, на мой слух, – те же, что и неописуемый грохот, царящий наверху: безукоризненный гул – чистый, костяной, обнаженный, – конечный стук слоновой кости о слоновую кость, и к нему присоединяются глухие и жадные удары по дереву – несомненно, этот напев – самый бездушный и нелепый из всех.
Я спрашиваю себя, какое время мы сможем еще продержаться в нашем опустевшем городе. Недолго: Домино догрызает его, он начинает разрушаться.
Я не останусь в нем – невыносимо слышать, как с каждым разом все слабее, замедленнее сытые клацания его холодных безумных клыков!…
На следующий день
Но борода от прикосновения словно улетучилась…
Когда он утром проснулся, веки были такими тяжелыми, что он подумал, не из свинца ли они. «Скорее всего, – решил он, – приснившийся мне кошмар был настолько живым, что переместил мою жизнь туда, где я сейчас нахожусь и где, открыв глаза, я увижу то, что вряд ли можно назвать утром моего нового существования, ведь неизвестно, есть ли здесь ночь и день, может, только и есть что смутное и одинокое воспоминание о сне». И с веселой уверенностью человека, знающего, что очень скоро его непременно разбудит милый хор: тучный, чуть усталый и брюзгливый голос пузатого, на крепких ножках комода, а также беспокойный флейтоподобный, словно у слишком ласкового собачонка, голос элегантного гнутого стула, – позволил себе углубиться в некоторые особо увлекательные вариации темы.
«А может, я теперь бронзовое изваяние вроде „Лежащего мыслителя“, которое по ошибке поставят в парке на высокий пьедестал? А может, сон был настолько засасывающим, что кровать и я стали одной неразъемной вещью, вот и понятно, почему я не могу расклеить веки, чудо имеет свое объяснение: мои чувства пронизаны древесными волокнами, и – что страшней всего – кровь моя одеревенела».
Окончательно изнуренный и несколько обеспокоенный, он решился на последнее усилие и подергал за веки невидимыми и в то же время ощутимыми пальцами. Веки поддались, хотя он и не сразу это понял, – комната была наполнена легким туманом. Когда через миг он смекнул, что происходит, ему показалось, что наступила зима. «Вчера сияло солнце и была жара», – подумал он с большим удивлением. Но тут же ощутил горячие и задиристые лучи солнца, будто огненные шпаги пробивавшиеся сквозь туман, и вздрогнул от новой мысли: не начался ли настоящий большой пожар? Холод, вкрадчиво и коварно студивший его тело, заставил отбросить эту мысль и без промедления подняться.
Это был сеяный, студеный и белый, как иней, туман, и в нем, подобно темным голым скалам, порою всплывала мебель. Словно живое существо, он густыми клочьями выбивался из-под двери. Сидя на краю кровати и обхватив голову руками, человек словно впервые разглядывал свой старый комод из каобы, из тяжелого ее дерева, из вечной ее древесной сердцевины, и выходило, что теперь этот разбитый комод тоже глядел на него сквозь текущий туман, и комод глядел на него с грустью.
