Кипарисы в сезон листопада
Кипарисы в сезон листопада читать книгу онлайн
В этот сборник израильской новеллы вошли восемь рассказов — по одному на каждого автора, — написанных на иврите на протяжении двадцатого века и позволяющих в какой-то мере (разумеется, далеко не полной) проследить развитие современной израильской литературы. Имена некоторых из представленных здесь авторов уже известны российскому читателю, с другими ему предстоит познакомиться впервые.
Если кто-то из ваших друзей решит познакомиться с израильской литературой, можете смело рекомендовать ему новую книгу издательства «Текст» из серии «Проза еврейской жизни» под названием «Кипарисы в сезон листопада» (2006). Впрочем, и для тех, кто уже знаком с ивритской литературой в русских переводах, эта книга, уверен, окажется не лишней. Она небольшого формата и, стало быть, удобно помещается в сумке. Редко отыщешь книгу, где бы на такой небольшой объем текста приходилось столько печального смысла. Грустные истории. Да что ж поделаешь, если и жизнь евреев в прошлом веке была не слишком веселой! «Кипарисы в сезон листопада» — сборник рассказов израильских писателей преимущественно старшего поколения, иные из которых начали свой творческий путь еще до создания государства Израиль. Интересно, что все они выходцы из бывшей Российской империи (или, если угодно, СССР) и Польши. Составитель и переводчик — замечательный израильский писатель Светлана Шенбрунн, известная внимательному российскому читателю по роману «Розы и хризантемы» (изд-во «Текст», 2000) и тогда же выдвинутому на Букеровскую премию. Шенбрунн удалось собрать не просто замечательные новеллы, но и показательные что ли, маркирующие различные стили и направления ушедшего XX века. «В завершившемся столетии, — пишет известный российский гебраист Александр Крюков, — новая литература на иврите овладела, а также в той или иной форме и степени впитала практически весь спектр литературно-художественных жанров, стилей и приемов классической русской и других лучших литератур мира. На протяжении веков она остается открытой всем идеям иных культур». Имена, представленные в сборнике, принадлежат первому ряду израильской литературы на иврите. Но в России не все они известны так хорошо, как, например, нобелевский лауреат Шмуэль Йосеф Агнон, чей рассказ «Фернхайм» открывает книгу. К сожалению, мало печатали у нас Двору Барон, «едва ли не первую женщину, которая стала писать на иврите». Будучи дочерью раввина, она прекрасно знала о трагической судьбе женщин, отвергнутых мужьями и, в соответствии с галахическими предписаниями, безжалостно исторгнутыми не только из мужнина сердца, но и из мужнина дома. Этой непростой теме посвящен рассказ «Развод», который следовало бы отнести к редкому жанру документально-психологической прозы. Практически все новеллы сборника преисполнены подлинным трагизмом — не ситуационными неурядицами, а глубокой метафизической трагедийностью бытия. Это неудивительно, когда речь идет о страшных последствиях Катастрофы, растянувшихся на весь истекший век, как в рассказе Аарона Апельфельда «На обочине нашего города». Но вселенская печаль, кажется, почти материально, зримо и грубо присутствует в рассказах Ицхака Орена «Фукусю» и Гершона Шофмана «В осаде и в неволе», повествующих о событиях между двумя мировыми войнами — первый в Китае, второй в Вене. И не случайно название книги повторяет заглавие рассказа Шамая Голана «Кипарисы в сезон листопада», посвященного старому кибуцнику Бахраву, одному из «халуцим», пионеров освоения Эрец Исраэль, теперь выпавшему из жизни, оказавшемуся лишним и в семье, и в родном кибуце, а стало быть, и в стране, которой он отдал себя без остатка. При ярком национальном колорите история эта общечеловеческая, с назойливым постоянством повторяющаяся во все времена и у всех народов. Уверен, многие читатели порадуются нежданной встрече с Шамаем Голаном, чьи романы и новеллы выходили в Москве еще в 90-е годы, когда массовые тиражи ивритских писателей в переводах на русский язык казались смелой мечтой. Книга рассказов писателей Израиля собрана с величайшим вкусом и тактом: несмотря на разнообразие повествовательной стилистики авторов, все новеллы тщательно подобраны в мрачноватой гамме трагического лиризма. Сборник в значительной мере представляет собой итог ивритской новеллистики, какой мы застаем ее к началу 90-х годов XX века до активного вхождения в литературу нового постмодернистского поколения молодой израильской прозы.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Закончив эту пантомиму, она снова соединила наши руки, и мы торжественно прошествовали обратно в коридор. Она двигалась так медленно и осторожно, будто была наполненным до краев сосудом. Деревянные сандалии отстукивали свой обычный размеренный ритм. Я почтительно поддерживал ее. Во все время нашего движения с ее лица не сходила уже знакомая мне улыбка — наследие небес, с которым богиня не рассталась, даже сойдя к нам на землю. Улыбка, целиком принадлежавшая Сачико, но отчасти, наполовину, уже и мне.
Смысл разыгранной передо мной сцены не нуждался в комментариях. Сачико просила меня проводить ее через двор, наполненный врагами. Кровь ударила мне в голову. Чаши источали дивный запах. И увидел Бог воскурение, и принял его, и сказал: пусть этот ребенок станет мужчиной. И тут запели ангелы. На тринадцатом году моей жизни источники гимнов открылись душе моей, и трубы небесные возвестили наступление срока. Ангельское пение велось двумя голосами и следовало двум ритмам: одному — мятущемуся и взволнованному, другому — размеренному и безмятежному. Первый задавался стуком крови у меня в висках, а второй — стуком сандалий Сачико. Я был королевичем, вернувшим к жизни спящую царевну. Я был рыцарем, который силой своего меча отстоял честь дамы сердца и спас ее из рук жестоких разбойников. Я был Орфеем, выведшим Эвридику из ада. Но если Орфей, неосторожно оглянувшись, упустил драгоценную душу, то я не повторил его ошибки. Хотя, должен заметить, что взгляды, пронизывавшие мою богиню со всех сторон, пока мы двигались через двор, сделали ее несколько тяжеловесной и медлительной. Но как бы то ни было, я удостоился шагать с ней рядом и не утратить ее до тех пор, пока мы не достигли автобусной остановки. Здесь Сачико уселась на лавку, а я примостился рядом, ощущая ее близость всем своим существом — если не материальным, то эмпирическим, и если не наяву, то в мечтах. Подошел нужный ей номер, она взошла по ступенькам и, обернувшись, помахала мне рукой. Возвращаясь обратно к дому, я, как и прежде, не оглядывался по сторонам. Не оглядывался, несмотря на то что все юные ненавистники Сачико находились на своих местах — каждый перед входом в свою лачугу и каждый с обломком кирпича в руке. Этих битых кирпичей в нашем дворе валялось предостаточно, они остались после постройки дома, и никто не потрудился убрать их. Я не повернул головы, даже когда меня принялись дружно и ловко обстреливать этими кирпичами, и, хотя методичные удары были весьма болезненны, нисколько не прибавил шагу. Я продолжал двигаться не спеша и торжественно — в том самом темпе и ритме, которые были заданы сандалиями Сачико в ту минуту, когда она ввела меня в нашу общую, сначала бывшую моей, а затем ставшую ее, комнату. Я продолжал идти точно так же, как прошел весь путь рядом с моей повелительницей от порога этой комнаты до автобусной остановки. Я не замедлил шага, не повернул головы ни вправо, ни влево и не оглянулся назад. Я шел, а глаза мои были обращены к тому окну, в которое незадолго перед этим мы оба выглядывали. Теперь в сердце моем звучала тихая мольба о чуде: я просил, чтобы лицо Сачико явилось в обрамлении оконной рамы, подобно лику Святой Девы, что красуется, осиянная нимбом, на иконах в русских церквах.
Чудо не состоялось, и ничье лицо не обрисовалось в проеме окна, на которое были устремлены мои взоры. Зато рядом, в окне той комнаты, что прежде принадлежала моей сестре, а теперь была занята квартирантом, появилась голова мужчины. Это был Дмитрий Афанасьевич. Он смотрел на происходящее во дворе прозрачными голубыми глазами, лишенными всякого выражения. Я заметил, что губы его были раздвинуты в привычной хищной усмешке. Мне даже показалось, что я вижу его сияющие и прекрасные до изумления зубы.
На мое счастье, дома, кроме Дмитрия Афанасьевича, никого не было. Когда я поднялся по лестнице, он уже стоял в дверях квартиры, поджидая меня. Я был измучен и поэтому без лишних слов прошел в спальню родителей, которая временно сделалась детской. Едва я опустился на кровать, как Дмитрий Афанасьевич вошел за мной следом, поискал глазами стул и, не обнаружив такового, уселся на подоконник. Из кармана брюк, которые сверху были на удивление узки и плотно обтягивали его стройный торс и ляжки, а ниже колен расширялись наподобие двух длинных расклешенных юбок, теперь называемых макси, Дмитрий Афанасьевич извлек серебряный портсигар. Нажатием кнопочки он заставил крышку портсигара откинуться и достал папиросу — русский вариант сигареты, сильно укороченной против обычной и укрепленной в полом картонном мундштуке, гильзе, — постучал ею по крышке портсигара, чтобы табак уплотнился, затем из кармана рубашки вытащил серную спичку и чиркнул ею о подошву ботинка. Спичка вспыхнула ярким и даже несколько грозным пламенем — во всяком случае, таким оно представилось в голубоватых вечерних сумерках. Дмитрий Афанасьевич закурил папиросу, глубоко затянулся, а затем обратился ко мне сухим и официальным тоном:
— Ты и завтра собираешься провожать Сачико?
— Да, — произнес я твердо.
— И послезавтра, и через три дня, и через пять?
— Всегда, — гласил мой ответ.
— И ты полагаешь, что выдержишь?
Дух мой был крепок, но тело… Тело было избито и изранено, оно болело и ныло от недавних ударов. Болело все: руки, ноги, спина, ребра, даже голова. После некоторого раздумья я печально признался:
— Не знаю.
Дмитрий Афанасьевич спрыгнул с подоконника и вышел, правда лишь на минуту. Вернулся он с небольшой медной пепельницей в руках. Стряхнув пепел, он снова уселся, но уже не на прежнем месте, а рядом со мной на кровати.
— Хочешь, я тебе помогу?
Я испугался. Я вообразил, что он намерен заменить меня в моем рыцарском подвиге.
— Нет, — ответил я поспешно.
— Почему?
— Я хочу сам провожать ее.
Дмитрий Афанасьевич пригладил рукой топорщившиеся усы, словно пытаясь скрыть мелькнувшую усмешку — обычную свою хищную усмешку.
— Не бойся, я не собираюсь ее провожать, — успокоил он. — Я просто сделаю так, что это китайское пацанье пальцем не посмеет тебя тронуть.
— Как вы это сделаете?
— Это моя забота. Ты уж положись на меня. Как-никак я был офицером-кавалеристом и сражался в армии генерала Деникина. Да. Собственными руками бил шомполами этих мерзавцев, восставших на царя и отечество.
— Что это такое — шомпола? — поинтересовался я.
— Это чтобы ружье чистить. Длинная такая железка.
Впервые за все время нашего знакомства я заметил какую-то искру, мелькнувшую в глубине его ледяных глаз. Это не были глаза хищника, это были глаза охотника, с радостным удовлетворением взиравшего на зверя, попавшегося в капкан.
— Вы собираетесь побить их?
— Побить? — Он засмеялся. — Ни в коем случае. Деникинский офицер умеет не только драться, он умеет планировать военные операции.
Единственной военной операцией, которую мне довелось видеть до того дня, была оккупация нашего города японцами. Едва смолкли взрывы и выстрелы, как русские эмигранты высыпали на тротуары приветствовать победоносную японскую армию. Солдаты пытались чеканить шаг по булыжной мостовой, но было видно, что они слишком устали для парада. Они сгибались под тяжестью выкладок и винтовок. Эхо подкованных сапог ударяло в стены и напоминало стук множества не в лад опускающихся молотов и молоточков. Казалось, будто грохочет гром, раскалываясь на тысячи рокочущих отголосков.
Я был уверен, что Дмитрий Афанасьевич смеется надо мной.
— Делайте, что хотите, — сказал я хмуро.
— А что ты дашь мне? — спросил он.
— За что?
— За то, что мальчишки перестанут донимать тебя.
— Даже если я каждый день буду провожать Сачико?
— Да, даже если ты каждый божий день станешь провожать Сачико на работу.
Последнее слово он произнес как-то странно, растягивая его и подчеркивая: «ра-бо-ту-у».
— Что же я могу вам дать?
— Денег, — ответил он коротко.
Надо заметить, что, пока велась эта беседа, страдания мои все усиливались. Я все мучительнее ощущал каждую рану. И к тому мгновению, когда он произнес это слово — «денег», — боль, кажется, достигла наивысшей точки. Я представил себе, как завтра снова вынужден буду пройти тем же путем, и ужаснулся. А что, если они начнут кидать камни и в Сачико? Или ее, как японку, они не посмеют тронуть? Но меня-то они побьют наверняка. Как я это вынесу? Может быть, этот человек действительно поможет мне — даже если он слегка и дурачит меня?