Юпитер
Юпитер читать книгу онлайн
В московском театре ставят пьесу молодого драматурга, где фигура отца народов И.Сталина выведена крайне тенденциозно. У исполнителя — главной звезды театра — на сей счет свое мнение. За подлинность образа артист бьется не на шутку и доходит до такого накала принципиальности, что расстается с женой и уходит из театра...
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— катастрофу. Тоска по воле, которая будто бы веками тлеет в народной душе, это тоска по кровавой гульбе, по оглушенности, по поджогу, который бы спалил белый свет, не исключая и поджигателя.
Гении революционного дела это хорошо понимали. Я долго хранил архивы Нечаева — он отличался отвагой ума, смелостью все до конца додумать, готовностью принимать решение и, осуществляя его, не замирать на полдороге. Он знал, что для человека действия морализирование преступней, чем отказ от всяких ограничителей. Он сделал только одну ошибку: родился на четверть века раньше, чем следовало ему родиться.
Бегство от жизни не бегство к свободе, скорей — от нее, в этом все дело. Однажды приходит час отрезвленья — инстинкт подсказывает толпе: в своем мятежном самосожжении она оказывается у пропасти. И в этот час тоска по разгулу перерастает в тоску по спасителю, способному на абсолютную власть. Поэтому сознание множества значительно легче дисциплинировать, чем персональное сознание. Ибо у одного человека сто тысяч голов. У стотысячной массы — одна голова. В этом все дело. Она воспринимает реальность проще и легче, гибель ста тысяч вызывает не столь драматический отклик, как гибель одного человека — ведь на миру и смерть красна.
Смерти вообще придается самодовлеющее значение. Гораздо весомей угроза смерти. Даже и слабое воображение не в силах выдержать ожидания. Мысленно вынося приговор, не нужно спешить его исполнить. Отсрочка почти всегда полезна. Она увеличивает его тяжесть и расширяет поле маневра.
Случается: время физической смерти и смерти гражданской не совпадают. Когда пришел срок расстаться с Михоэлсом, его погребли с превеликим почетом. Только четыре года спустя была обнародована оценка его личности и его деятельности.
Однако еще задолго до этого, к исходу сорок девятого года, самые глупые оптимисты, которым даже история Зощенки и Ахматовой виделась эпизодом, поняли, что они ошиблись. Их ожидали студеные годы.
Беда этих скорбных умом людей, претендовавших на роль творцов, учителей, выразителей чувств, была очевидна — так и не поняли, почему завоеванная победа не означает общего праздника. Они не могли уразуметь, зачем нам так жизненно необходимо, чтобы сдались Будапешт и Прага, зачем державу нужно наращивать и отчего нам мало пространств, занимающих половину всей карты? И так неуступчивы — всюду, во всем, не можем поступиться хоть малостью. Зачем нам отказываться от помощи, которую предлагает Америка нищей, разоренной стране? Зачем нам нужна пальба в Корее? Зачем мы так явно, так вызывающе готовимся к третьей мировой? И почему непригодна формула, что политика — искусство возможного?
Люди, помешанные на вопросах, бесплодны, исходно обречены и враждебны человеку ответа. Эти карлики не могли понять, что система, задуманная как вызов и созданная таким напряжением воли, бесстрашия, беспощадности, не может работать и развиваться в стабилизированном состоянии. Она рассчитана изначально на бытие в особом режиме. Она должна быть в атаке, в осаде, нести угрозу, быть под угрозой, она должна штурмовать вершины, ставить невероятные цели. У этой системы один только жанр — трагедия. Никакой другой. Она может выжить и удержаться единственно на краю обрыва, только тогда она обнаруживает свои возможности и потенции, свои ресурсы жизненной силы. Ее надежность определяет теория минусовых факторов — в этой стране должен быть выращен морозостойкий сорт населения.
Я осмыслил исторический выбор, сделанный народным сознанием и, что важнее, народной душой. Народ предпочел иллюзию равенства иллюзии свободы, а стало быть, его объединяет нужда, но не богатство и достаток. Что помогло устоять Ленинграду? Блокада. И, разумеется, голод.
Поэтому нечего удивляться тому, что я отказался от помощи доброго дядюшки. И от союза, возникшего во время войны. Тем более, от опасной дружбы. Наши естественные союзники на протяжении всей истории, в особенности нашей, советской, — блокада и бедность. Они нас спасли.
Еще раз повторю и напомню: наш жанр — трагедия. А в трагедии враг предпочтительнее друга. Что западный мир смертельно опасен одним уж своим существованием, было легко определить. Однако сложнее было найти врага в своей собственной стране, уже очищенной от оппозиции. При этом — способного вызвать ярость нашего общества сверху донизу, сплотить его на прочной основе. Опыт немцев оказался полезен. Да и отечественный опыт тоже оказался не лишним.
Какой-то риск несомненно был. Я понимал, что в мире найдутся продажные перья и демагоги, которые объяснят мои действия присущим мне издавна юдофобством. Это расчет на простаков.
Бесспорно, что я не люблю евреев. Больше того — не выношу. И у меня есть на то основания. Они причинили мне много зла. Но ясно, что в моем положении я бы не мог себе разрешить шагов, исходящих из личных пристрастий. Тем более, от многих евреев зависела обороноспособность. Нет, дело не в моей антипатии.
Я думал о единстве страны, необходимом для новых свершений, для нашей новой встречи с историей. Когда национальная ненависть становится национальной идеей, она цементирует народ.
Россия не приняла еврейства не потому, что ее пронзила легенда о распятии Бога. Что было две тысячи лет назад неразличимо, и в наше время навряд ли так уж ее волнует. Евреи были ей чужеродны, ибо ничего в ней не поняли. У них была лишь одна забота — чтоб их наконец признали своими. Некоторые даже спивались в поисках такого родства. Но это не смогло им помочь. Ибо они во всех обстоятельствах всегда оставались упрямыми выскочками, требовали к себе внимания и продирались на авансцену. Меж тем, Россия не любит выскочек. Мой собственный стиль, лишенный броскости, и мой язык, в котором непросто услышать поэта с немалым даром, учитывают ее неприятие претензии, чрезмерных амбиций и демонстрации превосходства.
Недаром Старик с особым старанием скрывал свои семитские корни. Он сильно переживал, что картавит. Я не подчеркивал, но не стеснялся грузинского происхождения. Меня мой акцент ничуть не расстраивал, возможно, в нем есть и своя изюминка. Вообще же, свои слабые стороны умнее не смазывать, а выделять, тогда они становятся сильными.
Я знал, что народ меня поддержит, и я раскрыл во всей полноте эту еврейскую чужеродность, ее космополитический дух. После чего я начал действовать. Я дал добро на ликвидацию еврейских писателей и артистов, дал ход письму Тимашук о врачах. Я знал, что придется пойти до конца, депортировать евреев на север, где будущее их было понятно, но я никогда не уклонялся от принятых на себя обязательств. Международная изоляция, которая была неминуема, меня не пугала, она входила в концепцию осажденного города, которому вскорости предстоит выйти за крепостные стены, вступить в свою последнюю битву и либо победить, либо пасть. Но я не сомневался в победе.
27
24 февраля Сон этот был настолько отчетлив, настолько реален в каждой подробности, что он едва меня не убил.
Сижу перед ванной на табурете, а в ней человек, бесконечно знакомый, но кто он, я не могу понять. Кончает жизнь самоубийством, вскрыв вены, кровь его розовой струйкой неторопливо вытекает из бледнеющей с каждым мигом руки. Я смотрю на него во все глаза и спрашиваю: «Умирать очень страшно?». Он кивает: «Невыразимо страшно». Комарики. И поплакаться некому.
С тоскою в душе встречаю утро, с усилием перебираюсь в день. Погода темна и непонятна не то как история мидян, не то как сегодняшняя жизнь — та же расплывчатая невнятность.
Стараюсь избавиться от наваждения. Скорей позабыть эту чертову ночь, заставившую меня следить в собственной ванной за смертью Сенеки. Как тронувшийся умом живописец, бессмысленно смешивающий краски, так и она меня угостила каким-то древнеримским кошмаром, перемещенным в мою квартиру. Если б я только сумел понять, чьим было лицо самоубийцы и почему оно так знакомо?! Впрочем, я совсем не уверен, что, кабы понял, мне стало легче.
Однако ближайшие часы щедро меня вознаграждают. Наконец репетиция мне приносит чувство свободного полета. Перестаю ощущать под ногами привычную твердь и дивным образом сбрасываю с себя оболочку. Уже не Янус с разными лицами, измученный своим двоедушием, своей верблюжьей двугорбой ношей — сегодня в двух обликах я один, я больше, чем клон, и больше, чем он. Два мира слились, как два потока, и создали третий — еще неизвестный, вчера еще не существовавший, а нынче уже живой и зримый.