Суббота в Лиссабоне (рассказы)
Суббота в Лиссабоне (рассказы) читать книгу онлайн
В книгу вошли рассказы нобелевского лауреата Исаака Башевиса Зингера (1904–1991), представляющие творчество писателя на протяжении многих лет. Эти произведения разнообразны по сюжету и тематике, многие из них посвящены описанию тех сторон еврейской жизни, которые ушли в прошлое и теперь нам уже неизвестны. Эти непосредственные и искренние истории как нельзя лучше подтверждают ставу бесподобного рассказчика и стилиста, которой И. Б. Зингер был наделен по единодушному признанию критиков.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
В день моего возвращения в Нью-Йорке валил снег. Выйдя из такси перед подъездом, я просто обомлел: Маргит Леви брела, еле передвигая ноги, опираясь на палку и на костыль, а Морис поддерживал ее под руку. Свободной рукой он толкал перед собой тележку из супермаркета на авеню Колумбус. На морозе лицо Маргит казалось желтым как воск и еще более морщинистым, чем обычно. На ней было потрепанное меховое пальто и черная шляпка — это все напоминало времена моего детства в Варшаве. Выглядела она измученной, изнуренной болезнью. Глаза смотрели пронзительно — так птица смотрит на свою добычу. Морис тоже сильно сдал. Нос — длинный как клюв — покраснел, а на лице торчали пучки белых волос.
Уж как я удивился — не передать. Но лишь в первое мгновение. Через минуту я подошел к ним и спрашиваю: «Как поживаете, мои милые?» Маргит покачала головой: «Разве сами не видите?»
Потом сосед рассказал, что старая дева, у которой жила Маргит, отказалась от квартиры и уехала в Майами. И Маргит оказалась буквально выброшена на улицу — безо всякого предупреждения. В конце концов она поселилась у Мориса. Как все получилось, сосед, похоже, и сам не знал. На почтовом ящике Мориса теперь стояло и имя Маргит Леви — я сразу обратил внимание.
Прошло несколько дней, и Маргит появилась у меня. Мешая немецкий с английским, она плакала и долго рассказывала, как эта эгоистка, эта старая дура решила съехать, не предупредив ее, и какое равнодушие выказали все соседи. Единственный, кто проявил доброту и сочувствие, был Морис. Маргит держала себя так, будто снимает комнату у Мориса. Но уже на следующий день раздался стук в дверь. Это был Морис. Несмотря на его многословие, я сразу понял, что их отношения — нечто большее. Как всегда, выразительная жестикуляция, и Морис наконец заключил: «Старше становимся, не молодеем. Когда болеешь, хочется, чтобы кто-то подал тебе стакан чаю». Он кивал, подмигивал, смущенно и робко улыбаясь, — и пригласил зайти к ним вечером.
После ужина я спустился. Маргит встретила меня как хозяйка. Квартира сияла чистотой. На окнах — занавески, стол накрыт скатертью. А на столе посуда, которая могла принадлежать, конечно же, только Маргит. Я принес цветы. Она поцеловала меня и уронила слезинку. Оба обращались друг к другу на «вы», как и прежде, но мне показалось, что Маргит раз оговорилась, и я услышал «ты» вместо «вы». Оба говорили на какой-то невероятной помеси английского с немецким, да еще и с идиш. Селедку Морис ел руками, но когда он стал вытирать руки рукавом, Маргит сказала: «Вот ваша салфетка. Здесь все же не Климонтов. Это Нью-Йорк».
И Морис ответил с типичной интонацией польского хасида: «Ну, так дак так».
Зимой на Мориса обрушились болезни. Началось с гриппа. Потом врач обнаружил диабет, назначил инсулин. Больше Морис не спускался за газетой, а рукописи отправлял по почте. Маргит жаловалась, что он не в состоянии читать свои же статьи в газете — так много там ошибок. У него прямо сердце заходится. Она попросила меня приносить для него корректуру из редакции. Я и рад был бы помочь, но теперь сам редко туда ходил. Совершенно не было времени. Я теперь читал лекции и порой уезжал на неделю, а то и больше. Как-то раз, зайдя в наборный цех, я увидел там Маргит. Она ждала корректуру. Теперь ей приходилось ездить на метро два раза в неделю — забирать корректуру и потом возвращать обратно. Увидав меня, Маргит пожаловалась: «Обострение болезни очень опасно. Тут никакие лекарства не помогают». И добавила нечто такое, что могло исходить только от Мориса: «Писатель умирает не от плохого лечения, не от ошибок врача. Он умирает от типографских ошибок». В типографии рабочий — ученик — торопливо набирал текст. Маргит надела очки и стала просматривать. Мальчишка все время отвлекался, набирал так небрежно, что пропускал строчки, даже целые абзацы: бумага была слишком короткая, чтобы вместить всю колонку. Маргит не знала идиш, но даже она понимала, что верстка никуда не годится. И бродила среди всех этих гудящих машин, пытаясь разыскать наборщика. Мальчишка кричал на нее, обрывал на полуслове. Маргит жаловалась: «И так в Америке создается литература?»
К весне Морис поднялся с постели, теперь он сам ходил по делам. Но тут слегла Маргит: печеночные колики, камни в желчном пузыре — ее увезли в больницу. Морис навещал ее по два раза на дню. Врачи нашли осложнения. Пришлось делать анализы. Без конца брали кровь. Морис говорил теперь, что врачи в Америке совершенно не уважают больного: режут, кромсают его, будто перед ними уже труп, а не живой человек. Сестру не дозовешься, больных не кормят. Морису приходилось варить суп для Маргит и носить ей апельсиновый сок. «И чем врачи лучше писателей? Режиссеров? Одна порода», — так он теперь говорил.
Я снова уехал. Меня не было три месяца. Когда вернулся, как удар — заметка в газете: «Accoциация еврейских писателей проводит вечер памяти Мориса Теркельтойба — на тридцатый день после смерти». Он таки умер от сердечного приступа, когда вычитывал корректуру. Может, причиной смерти послужила типографская ошибка? На этот вечер я повез Маргит на такси. Зал был плохо освещен, полупуст. Маргит — вся в черном. Она не понимала идиш — совсем не понимала. Но каждый раз, когда произносилось имя Мориса Теркельтойба, едва сдерживала рыдания.
Прошло несколько дней, и ко мне постучалась Маргит. Впервые я увидел ее без косметики. Теперь она выглядела на все девяносто. Пришлось помочь ей сесть в кресло. Руки дрожат, голова трясется, и даже говорит с трудом: «Не хочу, чтобы рукописи Мориса выбросили на свалку после моей смерти», — качала она. Пришлось дать торжественное обещание, что я найду организацию, которая примет на хранение рукописи Мориса, его книги и бесчисленное количество писем — они копились у него в сундуках, чемоданах, даже бельевых корзинах.
Маргит прожила еще тринадцать месяцев. Все это время она приходила ко мне с разными прожектами. Хотела издать сборник: собрать лучшее из того, что написал Морис. Но после него осталось так много рукописей. Понадобились бы годы, чтобы в них разобраться. Да разве мы смогли бы найти издателя? Шансов почти не было. Маргит задавала и задавала один и тот же вопрос: «Почему Морис не писал на каком-нибудь понятном языке — польском, например, или же венгерском?» Просила меня достать учебник, чтобы учить идиш. Она ничего не прочла из того, что написал Морис, но до небес превозносила его талант, называла гениальным писателем. Потом она нашла рукопись — нечто вроде сценария — и потребовала, чтобы я предложил эту вещь театральному режиссеру или нашел кого-нибудь, кто перевел бы ее на английский.
Последние месяцы Маргит больше времени проводила в больнице, чем дома. Я навестил ее раз-другой. Она лежала в общей палате. Она так переменилась, что каждый раз я боялся, что не узнаю ее. Запавший рот без вставной челюсти. Нос заострился и загнулся — совсем как у Мориса. Маргит разговаривала со мной по-немецки, по-французски, даже по-итальянски. Однажды я застал у ее постели еще одного посетителя — адвоката, немецкого еврея. Они обсуждали, как купить место на кладбище Климонтовской общины, рядом с могилой Мориса.
Маргит умерла в январе. Был морозный день. Дул резкий холодный ветер. Только двое пришли на похороны: адвокат и я. Раввин скороговоркой прочитал «Господи, милосерден Ты…» и произнес краткое надгробное слово. Потом вдруг сказал: «В наше время только сельский житель имеет эту привилегию — оставить по себе доброе имя. А в таком городе, как Нью-Йорк, имя человека часто забывают раньше, чем он умирает». Гроб водрузили на катафалк, и Маргит Леви отправилась в вечность — одна, без сопровождающих.
Хотелось выполнить обещание, данное Маргит: пристроить как-нибудь рукописи Мориса. Куда я только ни звонил — никто не соглашался принять рукописи на хранение. Я взял у нее чемодан с рукописями Мориса и два альбома фотографии, принадлежавших Маргит Леви. Все остальное выбросили на улицу. В тот день я даже не стал выходить из дома.