Том 5.Рассказы 1860-1880 гг.
Том 5.Рассказы 1860-1880 гг. читать книгу онлайн
В 5 том собрания сочинений польской писательницы Элизы Ожешко вошли рассказы 1860-х — 1880-х годов: «В голодный год», «Юлианка», «Четырнадцатая часть», «Нерадостная идиллия», «Сильфида», «Панна Антонина», «Добрая пани», «Романо?ва», «А… В… С…», «Тадеуш», «Зимний вечер», «Эхо», «Дай цветочек», «Одна сотая».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Жители этой части города рано ложатся спать, а теперь было уже сильно за полночь. Нет ничего страннаго, что окна были все темны и что лишь после долгой прогулки я нашел два бледных огонька, светящихся на верхнем этаже одного из домов. Они светились очень высоко, на пятом или шестом этаже и, вследствие оптическаго обмана, сливались с узкой полоской звезднаго неба, просвечивающей меж двумя кровлями. И вдруг я почувствовал огромное влечение к этим огонькам и еще большее любопытство. Кто там, за этими окнами, живет и чувствует?… Нужно ли мне было знать это? Конечно, нет, но меня вдруг потянуло к этому так страстно, как иногда тянуло к баккара, к шампанскому или к любовнице.
Чистейшая фантазия! но я черезчур уже привык удовлетворять каждую свою фантазию и без малейшей тени колебания позвонил в ворота дома. Это была выходка из того сорта выходок, которыя мне нравились больше всего. Впрочем, в сравнении с другими, на которыя я отваживался каждую минуту, эта была такого невиннаго свойства, что о ней не стоило бы и упоминать.
Вы знаете любезность венцев и несравненное красноречие манеры… Я скоро очутился на лестнице и, несмотря на то, что она становилась все круче и темнее, мчался так шибко, как будто в конце ея меня ожидал рай Магомета. Что касается квартиры, в которую я хотел проникнуть, то ошибиться я не мог, — расположение узких каменных домов стараго центра Вены мне было хорошо известно. При помощи зажженной спички я увидал старинную, тяжелую, низенькую, единственную дверь и слегка постучал в нее.
— Herein! — тотчас же ответил мне голос изнутри.
Я вошел. Доктор, поверите ли вы, что я сделал это без малейшей тени колебания, конфузливости или робости, напротив — с чрезвычайно приятным и веселым чувством, как будто совершал что-то необыкновенное и любопытное. С моих невольно улыбающихся губ готовы уже были слететь слова, конечно, немецкия: «Милостивый государь иди милостивая государыня! я великий шалопай и больше ничего, но заинтересовался огнем, светящимся в вашей квартире, и пришел посмотреть, кто и как живет в ней. Я вас не задушу и не обокраду, хотя точно вор вхожу ночью к незнакомым людям; я только удовлетворил свое любопытство, затем желаю вам доброй ночи и мирно ухожу отсюда!»
Вот что хотел сказать я, но не сказал и, переступив порог, точно Лотова жена, от изумления превратился в соляной столб. Я увидел знакомое лицо человека, которого видал в своем детстве и котораго узнал потому, что таких, как он на свете немного.
Немецкое herein, которое я услыхал сквозь дверь, отскакивало от этого лица, как резиновый мячик от пода, потому что это лицо было насквозь наше — польское: открытое, добродушное со следами врожденной, хотя давно минувшей, веселости, с высоким, морщинистым лбом, с глубоко сидящими голубыми глазами, с выдающимися губами, над которыми торчали короткие, жесткие русые усы с сединою. Одним словом, лицо веселаго человека, который перенес много страданий, почтеннаго землепашца, возмужавшего в воинском ремесле. Теперь он занимался совсем другим ремеслом: худой, плечистый, во фланелевой блузе, он сидел на низенькой табуретке и пришивал дратвой подошву к старому сапогу.
Первою мыслью, какая промелькнула в моей голове, было: почему он теперь обратился в сапожника; а потом, я сам не знаю — как и почему, но встретившись с его взором, тихо проговорил: «извините»! Это я извиняюсь, я прошу извинения… не у дамы, которой наступил на шлейф или которой недостаточно поспешно подал упавший платок. Но этот человек когда-то принадлежал к обществу, и хотя был небогатым дворянином со столькими-то десятками «душ», как тогда говорили, его принимали всюду, ради уважения, которым он пользовался и ради родства, которое связывало его с нашею сферой. Он бывал даже у моего отца. Какого же чорта он делает с этим старым сапогом? Нет ничего удивительнаго, что он не запирает двери на ключ и всякому, стучащемуся к нему ночью, тотчас же кричит: herein!
Комната словно пустыня: пустая и холодная. Нищета так и просвечивает отовсюду. Небольшое количество хромоногой мебели, отвратительная куча старой обуви и лампа, ярко горящая на столе и освещающая раскрытую книгу, грязную чернильницу и испещренный мелким почерком лист писчей бумаги. Услышав мое «извините», старик, — нет, я нехорошо сказал, он не был еще стариком, но казалось, что целый век пережитых скорбей прирос к его лицу, — выпуская из рук сапог и дратву, слегка приподнялся с табуретки и тихим голосом сказал:
— Мне очень приятно… соотечественника…
Меня как будто кто-то изо всей мочи ударил в спину, — так быстро и низко я поклонился, — а он, удивленный и встревоженный этим ночным посещением, спросил:
— Что вас могло привести сюда в такое позднее время?
О, все святые! придите ко мне на помощь! Весело ли подшутить над этим человеком, как а намеревался подшутить над каждым, кого бы я ни нашел здесь, легко ли выпутаться? — но я почувствовал необычайное отвращение и к тому, и другому способу, — отвращение странное, потому что я только и делал, что подшучивал над кем-нибудь или лгал с утра до вечера, без чего, между прочим, не может обойтись ни один человек моей профессии. И я сказал правду. С веселою развязностью, положим, немного искуственною, я разсказал ему все, как было. Он сесть меня не пригласил, а сам все сидел на своей табуретке и, с головой, поднятой на меня, все всматривался в меня и слушал, а когда я кончил говорить, снисходительно покачал головою и таким же тихим голосом проговорил:
— Молодость… легкомыслие… Дурного вы ничего не сделали… только это невежливо, — и он снова мягко спросил у меня:
— С кем я имею честь?…
Я сказал ему мою фамилию. Как подброшенный пружиной, он встал с табурета и во всю вышину выпрямился своим худым, плечистым станом. Его густыя брови сошлись над глазами, которые блеснули из глубоких впадин. Он несколько раз двинул усами и не прежним уже, тихим и мягким голосом, но отрывистым и еле сдерживаемым, начал:
— Знаю, знаю! слышал! да и кто не слыхал? Так это вы так показно и шумно живете здесь и так разбрасываете по мостовой деньги, что по вашей милости надо всеми нами смеется последняя немецкая ворона? прекрасно! Я рад, очень рад, что познакомился с таким славным мужем, осеняющим нас такою честью! Еще немного лет такой жизни, и вы заслужите себе памятник!
Пускай мне каждую ночь снится Вельзевул, если я при речи старика не разинул рот, как самый последний дурак. Я не знал, что собственно делается со мной, — настолько ново было то, что делалось. И смех меня разбирал, и гнев, и другое какое-то чувство, природы котораго я пока еще распознать не мог, но которое начинало мне причинять огромную неприятность. А он подошел но мне, уставился на меня своими глазами так упорно и проницательно, что я опустил свои глаза, и, дотрагиваясь до моего плеча своею рукою, огрубевшею и отвердевшею от кожи и шила спросил:
— Вы давно не были там?
Как ученик отвечает на вопрос сердитаго учителя так и я тихо ответил:
— Я не был там уже три года.
— Вот как! — проговорил он и покачал головою. — Вы можете быть там и сидите здесь… Боже мой! А я не могу…
Он сжал себе голову руками и начал раскачиваться то в ту, то в другую сторону и все повторял: «Не могу, не могу, не могу!»…
Я видел, как из-под его темных ладоней медленно потекли по щекам две крупный капли. Но вдруг он одним большим шагом подошел в столу, сел на табуретку, подо двинул мне другую и, взяв в руки исписанный листок бумаги, отрывисто сказал мне:
— Садитесь и слушайте!
Письмо, которое он прочел мне, писала его невестка, вернее — вдова его сына и мать троих его внуков. Особеннаго в нем ничего не заключалось. Так как они утратили все имущество, то находились в большой нужде. Она давала в городе уроки языков и музыки, — этим все и жили; но когда один из мальчиков тяжело захворал, и мать должна была долго ухаживать за ним, появилась крайняя нужда. Вследствие этой нужды другой мальчик должен был перестать посещать школу, а старшая девочка прямо ходила побираться, но не умела угождать милосердным людям. Все это кончалось коротким восклицанием: «Спаси!» Прочитав письмо, старик вскочил с табурета и показывая рукою на разбросанную повсюду обувь, воскликнул: