Пол Келвер
Пол Келвер читать книгу онлайн
Сентиментальный по преимуществу роман «Пол Келвер» — первая из вещей Джерома, встреченная критикой благосклонно. Сам Джером считал роман своим шедевром. Многие считали книгу автобиографической.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Джером Клапка Джером
Пол Келвер
Перевод Александра Попова.
Пролог
Есть на окраине Ист-Энда [1] одна улица — длинная, прямая, застроенная кирпичными домами; она ничем не отличается от других улиц этого района: так же безлюдна, так же уныла, все те же прокопченные стены; дома на таких улицах похожи друг на друга, как близнецы; окна и двери отстоят от тротуара на равное расстояние и сливаются в сплошные параллельные линии, уходящие в дурную бесконечность — не улицы, а какие-то выполненные в камне чертежи, иллюстрирующие знаменитый постулат Евклида. В конце этой улицы есть дом, он постоянно влечет меня к себе, и тяга настолько сильна, что, стоит мне забыться, как ноги сами несут меня туда, и, очнувшись, я вдруг замечаю, что продираюсь сквозь шумную толпу, заполнившую какой-то проезд, где тускло мерцают масляные фонари — в их свете лица людей кажутся свирепыми, перекошенными, мертвенно серыми; или вот: я иду по пустынной полутемной улице и вижу, как в наглухо зашторенных окнах появляются и исчезают чудовищные тени; а вот узкая оживленная улица, где в сточных канавах резвятся ребятишки, где настежь распахнутые входные двери как бы приглашают случайного прохожего принять участие в семейном скандале; я прохожу мимо зловонных помоек, пересекаю пустыри и наконец достигаю вожделенной цели, взлелеянной моей памятью; прислонившись к ломаной ограде, я останавливаюсь передохнуть.
Дом этот куда больше, чем его товарищи; построен он был еще в те времена, когда улица, на которой он стоит, была простым проселком, проложенным через болото; дом не похож на соседние, и эта непохожесть звучит резким диссонансом в тоскливой гармонии серого однообразия. С двух сторон его окружает то, что когда-то было садом, а ныне представляет собой бесплодный клочок земли, утоптанный в пыль и усеянный камнями; там вечно сушится белье — удивительно, что здесь кто-то еще думает о стирке; над подъездом сохранились остатки портика, с которого осыпалась лепнина, бесстыдно обнажив его псевдоклассическое естество.
Иногда меня заносит сюда в дневное время, когда неряхи-хозяйки собираются у ворот посплетничать, и тишину нарушает душераздирающий вопль: «Углей — углей — три шиллинга шесть пенсов за мешок у-у-гле-е-ей!»; отсутствие спроса на товар наложило отпечаток на тональность этой песни, и непреходящая тоска рвется из сердца ее исполнителя; но днем улица меня не признает, а мой старый друг, стоящий на углу, стыдясь своего потрепанного вида, столь явного при безжалостном свете дня, отворачивается и не хочет замечать меня.
И только когда вечер — единственный, кто еще оказывает милость сирым и убогим, — набрасывает свой покров на его согбенные плечи, пряча от глаз прорехи и заплаты, вот тогда-то, подобно любящей няне, повстречавшей своего питомца через много-много лет, он широко раскрывает объятия и сердечно приветствует меня. Выждав, когда наконец-то затихнет жизнь, кипящая теперь в его стенах, и в расположенном по соседству трактире «Прусский король» погасят свет, он заводит со мной разговор о прошлом, задавая мне множество вопросов и напоминая о том, что я успел позабыть. А чуть позже послышатся на притихшей улице знакомые шаги, заскрипит калитка, будут, не видя меня, сновать взад-вперед люди, лица которых я запомнил на всю жизнь; мы будем говорить о них, подобно тому как два старинных приятеля, листая ветхий альбом с выцветшими фотографиями друзей и близких, одетых в старомодные костюмы, тихо беседуют о тех, кого уж нет, и о тех, кого раскидало по белу свету, — то улыбаясь, то вздыхая и беспрестанно восклицая: «О Боже!» или «годы, годы!»
Вот я вижу согбенного, изможденного человека; он устремляется к нам быстрой, нетерпеливой походкой, но через каждые пятьдесят-шестьдесят ярдов ему приходится останавливаться и отдыхать, тяжело опершись на длинную бамбуковую трость. «Красивое лицо, что скажешь?» — спрашиваю я, вглядываясь в овал, обрамленный вечерней тьмой.
— Да, красивое, ничего не скажешь, — отвечает старина Дом. — Представляю, каким он был красавцем до того, как мы с тобой с ним познакомились: ведь тогда житейские заботы не успели избороздить его лицо морщинами.
— Никак не могу взять в толк, — задумчиво продолжает старина Дом, — в кого ты такой уродился? И отец твой, и матушка — редкой красоты люди, но, Боже мой, что это были за дети!
— Дети? — удивленна переспрашиваю его — ведь я отлично знаю, что отцу было уже под сорок, когда Дом познакомился с ним, а в роскошных каштановых волосах матушки, лицо которой сейчас отчетливо проступает в темноте, я вижу пробивающуюся седину.
— Дети, — сердито повторяет старина Дом (он не любит, когда его слова подвергают сомнению, — недостаток, свойственный многим старикам) — чистые дети! Беспомощнее этой парочки свет не видывал. Скажи на милость, кто еще в тридцать восемь лет, желая поправить свои дела, вдруг решает податься в стряпчие? И кто еще, приняв такое решение, не может придумать ничего лучшего, как перебраться к черту на рога, в Поплар, [2] и здесь открыть контору? Только ребенок.
— Так ведь считалось, что Поплар будет расти, — отвечаю я, не скрывая обиды. Ну какому сыну приятно слушать, как его родителя выставляют дураком, пусть даже в глубине души он согласен с приводимыми аргументами. — Предполагалось, что все, кто так или иначе связан с морем, переберутся сюда, поближе, к новому бы с них шкуру спустила! Я бы спустила шкуру с них со всех! Я бы живьем с них со всех шкуру спустила!
Это дьявольское проклятье, но мне не страшно, и я смеюсь. Лицо старушенции теряет свои черты, размывается, как это бывает во сне, и она, ковыляя, исчезает из виду.
Затем, как бы по контрасту, является очаровательное смеющееся лицо. Это лицо я видел наяву всего лишь несколько часов назад, точнее сказать, не его, а тот омерзительный грим, который наложили на него злые силы, не терпящие первозданной свежести, Я стою, смотрю на это лицо, и мне хочется, чтобы оно всегда оставалось таким — ведь не меняются же лица мертвых! Но вот опять всплывает из мрака то лицо — со злобно кривляющимся ртом и добродушными глазами, и я опять стою в растерянности — ведь я любил их обоих: и его, преподавшего мне первые уроки мужества, и ее, от кого я узнал, что такое женская красота и загадочность женской натуры. И опять крик боли вырывается из моего сердца: «Так кто же виноват — он или она?» И опять он отвечает, разразившись саркастическим смехом: «Кто виноват? Все мы твари Божьи!» И думая о ней, о той любви, что я пронес через всю жизнь, — а походила она на любовь паладина к Деве Марии, я начинаю чувствовать, как в душе закипает ненависть к этой даме. Но стоит мне взглянуть ей в лицо и увидеть глаза, преисполненные страдания, как жалость охватывает меня; я забываю о своих терзаниях и лишь повторяю его слова: «Все мы твари Божьи!»
Ветерок приносит новые призраки: лица веселые и грустные, лица благородные и заклейменные печатью порока; и все они вьются вокруг одной и той же точки — маленького мальчика с золотыми локонами (более приличными девочке, чем мальчику), — застенчивого, неловкого, замкнутого, угрюмого, какого-то не от мира сего.
Я отвожу от него взгляд и обращаюсь к своему старому кирпичному другу:
— Как по-твоему, он узнал бы меня, если бы мог увидеть?
— С какой стати? — отвечает старина Дом. — Он ожидал увидеть нечто иное. Да подумай сам, узнаешь ли ты себя лёт этак через двадцать?
— Жаль, что он не узнает меня, — говорю я.
— Чего же тут жалеть? Было бы хуже, если бы узнал, — ворчит старина Дом.
Некоторое время мы молчим, но я знаю, о чем он думает. Так и есть, я не ошибся. Он говорит: