Совесть. Гоголь
Совесть. Гоголь читать книгу онлайн
Более ста лет литературоведы не могут дать полную и точную характеристику личности и творчества великого русского художника снова Н. В. Гоголя.
Роман ярославского писателя Валерия Есенкова во многом восполняет этот пробел, убедительно рисуя духовный мир одного из самых загадочных наших классиков.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Погодин вскинулся, метнул в его сторону напряжённый взгляд, и в голосе заслышалась чуть не угроза:
— Ну, нет, братец, не все! Я вот, к примеру, мать мою кормлю на старости лет, а много ли сделал ты для старухи своей? И не стыдно тебе?
Это был справедливый попрёк и попал в самое сердце ядовитым своим остриём. Он нередко страдал оттого, что маменька вечно колотилась с хозяйством, точно рыба об лёд, едва-едва сводя концы с концами, а он не посылал ей почти ничего, хотя бы на самые трудные её обстоятельства, да вина ли это была, если сам не имел ничего, и как же Погодин, ближайший к нему человек, перед которым он был довольно открыт, не сообразил его собственных, ещё более крутых обстоятельств, которые то и дело теснили его, и он, страдая в душе, что был скверным сыном, всё-таки несколько поотвёл вину на себя:
— Правда твоя, стыдно мне перед ней, однако я сделал многое, если не всё, что было в силах моих. Я отдал им свою половину имения, сто душ крестьян с землёй и с угодьями, и отдал, сам будучи нищим, ниоткуда не получая для своего пропитания. Я одевал и платил за сестёр и делал это не от доходов излишних, а занимая повсюду, наделав долгов, которые по сю пору должен платить.
Погодин ухмыльнулся и с откровенным презрением протянул:
— Вот она, чистейшая чистота твоих помыслов, почерпнутых в нищете, весь в долгах, как в шелках, и меня в ту же мерзость желаешь! Хорош! И откуда у тебя такая пропасть долгов?
И этот попрёк был справедлив удивительно, долгов числилось даже слишком значительно для его малых средств, однако, с другой стороны, как же было тут не понять человеку с практическим складом ума, что иначе и быть не могло, и он, подперев подбородок ладонью, сильно нахмурясь, принялся терпеливо изъяснять:
— Знаю давно, что некоторым, даже близким душе моей и моим обстоятельствам здесь, на Москве, слишком представляется странным, отчего у меня завелось так много долгов, и все вы одно невинное обстоятельство не желаете в соображение взять: шесть лет я живу, большей частью все за границей, ниоткуда не получая гроша жалованья и никаких совершенно доходов, тогда как у вас у многих и деревни, и кафедры, и доходы с доходных домов. Эти годы устроились как годы путешествия, годы странствия, откуда же и какими средствами всё это мог я производить? Если положить по пяти тысяч в год, так вот уже до тридцати тысяч в шесть лет. Вспомоществование, которое было от государя и которое предоставило мне благую возможность прожить почти год, получил я один только раз. Кроме того, я в это время должен был взять из института сестёр, с головы до ног их одеть и всякой доставить безбедный запас по крайней мере года на два. Два раза я должен был маменьке в это время помочь, не говоря уже о том, что должен был дать ей средства два раза приехать в Москву и воротиться обратным путём в Васильевку. Должен же был я всё это произвести какими-нибудь деньгами и средствами? Немудрено, что у меня такие долги. Ты же знаешь, что я вовсе не такой человек, чтобы издерживать деньги на вздоры, желанья мои ограничены, и при мне даже таких вещей не имеется, которые другому показались бы совершенно необходимы.
Глядя насмешливо, с чувством полного своего превосходства и точно бы мудрости, Погодин сказал:
— Тридцать тысяч не шутка, лучше бы ты на такие-то денежки деревеньку купил, приятная, знаешь ли, вещь деревенькой владеть, к тому же деревенька бы тебе давала доход, а ты бы в барском доме сидел, а не где-нибудь на тычке, да писал в тишине, что и сколько писалось.
Он воскликнул негромко:
— Нет! Никогда!
Не двигаясь, явно испытывая удовольствие отдохнуть, растянувшись на стареньком кресле, Погодин смерил его долгим взглядом:
— Пренебрегаешь? Вот-вот, это всё гордыня в тебе, гордыня безмерная, а ведь нищий совсем, как церковная крыса, долгов не отдашь, так придётся под окна с рукой.
Он согласился, не повысив голоса, не меняясь в лице:
— Если не достанет и не случится денег откуда-нибудь, соберу на пропитанье себе хоть и как милостыню там и тут. Стало быть, так будет Богу угодно. Да, я нищий и этого положения моего не стыжусь.
Погодин заложил руки за голову и в другой раз возвысил язвительный голос, беспечно глядя перед собой:
— Э, видишь сам, опыт твой тебе говорит, всякая бедность дурных помыслов рождает не меньше, чем самое большое богатство, потому что бедность противна нашему естеству.
Он перебил:
— О богатстве я теперь забочусь много меньше, чем кто-либо. Самое трудное время жизненной дороги моей уже перемыкано, и нынче мне даже смешно, что и об этом я хлопотал, тогда как именно мне менее всех других на земле следовало бы об этом хлопотать, и Бог всякий раз давал мне это знать очевидно. Когда я задумывал о деньгах, у меня денег не было никогда, когда же нисколько не думал о них, всегда деньги сами приходили ко мне.
Погодин презрительно хохотнул:
— Говоришь, приходили сами собой? Да ты рассуди, что может быть ниже и гаже, как жить подаянием? Богатство по крайней мере делает человека свободным. И я сперва стану свободным от этой презренной, унизительной земности, от этой дряни грошовых забот, истлевающих душу. Лишь тогда и смогу я во всю мою силу творить и, поверь, упущенное наверстаю с лихвой.
Он с мягким укором заметил:
— Самолюбие мутит тебя, всё самолюбие, жаждешь карьеры, то в вице-президенты Академии, то в обер-прокуроры, то в попечители метишь, точно без должности высшей низок и плох человек. Бес тебя гоняет по свету.
Голос Погодина в тот же миг поднялся и загремел в праведном гневе:
— Я силы чую в себе необъятные! Множество предметов обступило меня! Они все пристают ко мне неотрывно: за меня берись, за меня! Сколько обдумано сочинений, сколько приготовлено планов! И я живо чувствую, что всенепременно сотворю и это, и это, и то! Вот скоплю, чтобы жить свободно и без ничтожных меркантильных тревог, и всю жизнь мою — просвещению себя и отечества! Хоть умереть прежде срока, да по себе нетленную память оставить потомству! Кто удовлетворил высшее требование лучших людей своего века и времени, тот жил для веков! О, моё отечество! Буду ли я достоин тебя? Да ты знаешь ли, какое великое наше отечество? Чем более думаю, тем более его узнаю, тем более благоговею пред ним! Рим, ты ещё поклонишься нашей Руси! И мы, мы призваны участвовать в великом деле российского просвещения!
Ему передавалось это горячее, от широты и богатства души идущее возбуждение. Он должен был видеть это лицо, в котором, быть может, в эту минуту святую проступили черты богатырства, лицо прекрасное, разгорячённое возвышенной страстью, какое хоть однажды случается у всякого образованного хорошего русского человека. Он напрягал всё своё зрение, но в полутьме налетевшего вечера уже не удавалось решительно ничего разобрать. Сожалея как о страшной потере о том, что лишён возможности проникнуть в тайные помышления своего собеседника, в воображении представляя его вдохновенным и дерзким, он подхватил:
— Ты верно сказал о лучших людях в веке своём. Действительно просветит нашу Русь только тот, кто состроится лучшим меж остальными. А не состроится лучшим — немыслимо ей повредит. Прими в пример себе Карамзина. Карамзин представляет явление необыкновенное. Он первый нам показал, что звание писателя стоит того, чтобы для этого звания пожертвовать всем, что у нас на Руси писатель может быть вполне независим.
— Независим? Эк, куда ты хватил! Тебе бы журнал издавать, узнал бы ты кузькину мать!
— Если уже весь исполнился чистой любви ко благу отечества, которая первенствует во всём организме писателя и во всех поступках, так ему всё возможно сказать.
— Ну и ну! А цензура на что?
— Для истинного писателя цензура не существует, и не сыщется вещи, о которой он не мог бы сказать. Карамзин нам и в этом урок, данный в поучение всем! И как смешон после этого наш брат литератор, который кричит, что на Руси нельзя правды сказать и что правда колет глаза! Сам не сумеет правды сказать, выразится как-нибудь аляповато, предерзко, так что не столько правдой уколет своей, сколько теми словами, которыми выразит неумело правду свою, словами, знаменующими внутреннюю неопрятность своей невоспитавшейся души, и сам же дивится потом, что правды не приняли от него.