«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин
«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин читать книгу онлайн
Этой книгой открывается новая серия издательства «Русские писатели». Она посвящена великому русскому поэту Александру Сергеевичу Пушкину.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Не будем судить осуждённых. — Вяземский опять выставил ладони, рисуясь и как бы шутя. Но глаза его смотрели холодно. — Не будем жалить тех, кто самой судьбой ужален. Это для других — пчёл, более на ос походящих.
«БЕДА, ЧТО ТЫ ВИДОК ФИГЛЯРИН»
А ещё он любил бывать на гребне, взмывать на чистейшем чувстве восторга — ах, матка боска! — упиваться, сладко захлёбываясь словами, булькая голосом, может, на какой взгляд и грубо, но зато — от всей широкой души... Собственно говоря, если рассудить, не так уж важно, по какому поводу слова булькали, чем упивался... Были времена, была дружба, Рылеев, Грибоедов, тот же Виля, опасные разговоры — без оглядки. На самой высокой ноте голос срывался от предчувствия скорых, совершенно фантастических перемен. Потом всё поломалось, само себя перечеркнуло неудачей четырнадцатого декабря. А потом «Пчела» набрала сил, жужжала сыто и порой устрашая. Но подступали года, всё больше хотелось удивить мир не мелочью какой-нибудь, чем-то единственным, чтоб все, глядючи на него, вынуждены были задирать голову.
С Пушкиным, однако, не удалось.
С Пушкиным он перестрадал.
Правда, тут нашлось утешение, главное утешение в последние годы: всему он стал предпочитать деньги. В молодости, когда денег иной раз не было до медного вкуса во рту, до взгляда завистливого в чужую тарелку с игрой жирных блесток — он тоже, разумеется, любил деньги. Он их желал больше, чем женщину, какую бы то ни было, возможно, больше, чем славу (ту самую волну с весело поднимающим тебя гребнем). Но то были другие деньги...
Молодые: золото в кругляшах, к которым, как к женскому телу, пальцы прикасались со сладкой истомой; хруст сотенной, ещё не обмятой; или наоборот — сафьяновая, тёплая податливость тёртых, из рук в руки переходивших ассигнаций. Это были молодые деньги: пустить пыль в глаза, купить новый сюртук, дорогое сукно с искрой; наконец, развешать бобры чуть не на всю грудь, цилиндр из парижской лавки. И сразу изменяется выражение лица — глаза слегка подернуты плёнкой невнимания.
То были молодые деньги, а теперь он имел капитал, нечто вовсе отличное от денег, протекающих сквозь пальцы. Он имел земли, мызы, доходные дома, постоянную, верную дань от виноторговцев, кабатчиков, предпринимателей разного толка — за рекламу. Имел благословенное Карлово и газету...
Пушкин не имел ничего — что утешало.
Но у Пушкина был читатель, который Булгарина не читал. И его брезгливую улыбку Фаддей Венедиктович видел в своём воображении чуть не ежедневно.
Слегка, мизинцем правой ручки прикасаясь к переплету, как бы нехотя разворачивая книгу, дама, воображаемая Булгариным, даже не отодвигала её от себя — сама отодвигалась:
— Что это вы вздумали, Михаил Николаевич? Я, разумеется, жадна к новинкам, но эта...
— Единственно ради шутки, единственно. Но хоть несколько страниц прочесть извольте, чтоб иметь представление, как Фаддей над публикой куражится.
— Я гнилого товара в руки не беру и вам не советую.
Слова о гнилом товаре и о том, что он, Фаддей, куражится над публикой, какая брезгливостью не отличается, были доподлинны. Он их сам слышал, вернее, подслушал, абсолютно, впрочем, безвинно. Стал, как говорится, невольным свидетелем разговора в многолюдной гостиной с мраморными подслеповатыми антиками. За спины, вернее, за головы древних мудрецов он и спрятался, ни слова не пропуская. Наливаясь ненавистью к говорящим, а заодно и к хозяевам, которые нечаянно пригласили его на вечер.
У него в Карлове да и в Петербурге выставлялись антики позавиднее, но вот беда: всё, что ни приобретал он с лёгкой сердечной радостью, всё выглядело обновой с чужого плеча. Фаддей Венедиктович сам понять не мог почему? И задумывался, скребя ногтем дорогую бронзу или стоя перед шкафчиком, перехваченным — из каких рук! В стёклах на фоне собственных книг отражалось лицо, не склонное к долгим, невесёлым раздумьям. Он улыбался себе и шёл работать.
Трудиться надо, господа, трудиться. Исключительно трудам своим он обязан... Тут вспоминалось: во всех случайно услышанных или перенесённых разговорах его называли Фаддей, а Пушкин был Пушкин, что составляло разницу... Теперь будут кликать Видок, это он знал: аристократы презрительные! А он — народен. Его в народе читают, и, если четырнадцатый том идёт нарасхват — это что-нибудь да значит.
Утешение утешало.
По всей стране его читали. Полуграмотные помещики, не привыкшие к усилиям ума, если дело не шло о четвертях ржи, недоимках, закладных и прочем; разбогатевшие, любопытные к чужим удачам подрядчики; офицеры, никак не метившие в умники, хорошо усвоившие в двадцать пятом, куда ум ведёт; чиновники, у которых оставалось время от карт, вина, погони за «хорошенькими»; полицейские чины, чутьём понимавшие, что нравственность, проповедуемая в этих бойких книжицах, теснейшим образом переплетается именно с той, которую они стерегут от обидчиков, посягателей и подстрекателей.
Читатель оказывался разных возрастов, состояний, сословий, но один — не любящий, чтобы его оскорбляли превосходством ума и затрудняли неизвестно зачем, например, романом в стихах. Почему бы не написать просто? Про Таню и её приключения, которые, кстати говоря, очень и очень можно было бы разнообразить и протянуть подольше. В самом деле, уже в люди, можно сказать, вывел свою барышню Пушкин, уже героиня в высшем свете, куда не дотянуться, в скважинку не подглядеть, муж — генерал: тут бы и начать нанизывать. Ан нет, как раз в самом интересном месте, обидно для самолюбия, не считаясь со вкусами и требованиями, — прерывает...
Так думал читатель и «Онегина» откладывал с сожалением; мудрствует Пушкин, а к чему? Уж не к тому ли, чтоб ему, читателю, насолить?
Это был читатель, преданный Фаддею Венедиктовичу.
...Пушкин кичился, выставляя себя аристократом, ах, скажите — наваринский Ганнибал! А тот, который служил у Петра денщиком? И по ведомостям платёжным проходил рядом с шутом? Булгарин тем же осторожным движением, что царапал бронзу, почесал в начинавших редеть волосах. Денщик денщиком, но смущало: когда крестили чёрного, по случаю приобретённого мальчишку, восприемниками были сам царь да польская королева. Что так? К чему бы?
А кроме Ганнибалов, Пушкиных древней фамилией на каждом углу хвастался поэт: шесть родственников подписали грамоту, избравшую на царствование Романовых...
Кстати, что он этим хотел сказать?
По привычке своей Фаддей Венедиктович заёрзал, завозился в кресле, продавливая ямку, рука потянулась к перу.
Перо стукнуло о самое дно чернильницы — руку не удержал. Он знал за собой слабость: распаляясь, хватать через край, поэтому стоило отдышаться, посидеть некоторое время в раздумье. Но и отдышавшись, писал пасквиль, не что иное. Фамилий не упоминалось, так было построено, что всё сходилось на Пушкине, выведенном в фельетоне под видом «природного француза, служащего усерднее Бахусу и Плутусу, нежели музам, который в своих сочинениях не обнаружил ни одной высокой мысли, ни одного возвышенного чувства, ни одной полезной истины; у которого сердце холодное и немое существо, как устрица, а голова — род побрякушки, набитой гремучими рифмами, где не зародилась ни одна идея; который, подобно исступлённым в басне Пильпая, бросающим камнями во всё священное, чванится перед чернью вольнодумством, а тишком ползает у ног сильных, чтоб позволили ему нарядиться в шитый кафтан; который марает белые листы на продажу, чтоб спустить деньги на краплёных листах, и у которых одно господствующее чувство — суетность».
Всё это, положим, могло бы быть и смешно, когда бы не было так грустно.
Начнём с ошибки Фаддея Венедиктовича. До ярости, столь необузданной, довёл его анонимный отзыв о «Дмитрии Самозванце», напечатанный в «Литературной газете» от седьмого марта 1830 года. Между тем автором отзыва был не Пушкин — Дельвиг...
Но сделанное сделано. И вот, прочитав фельетон, около 18 марта того же 30-го года из Москвы в Петербург Пушкин пишет Вяземскому: «Булгарин изумил меня своею выходкою, сердиться нельзя, но побить его можно и, думаю, должно — но распутица, лень и Гончарова не выпускают меня из Москвы, а дубины в 800 вёрст длины в России нет...»