От рук художества своего
От рук художества своего читать книгу онлайн
Писатель, искусствовед Григорий Анисимов — автор нескольких книг о художниках. Его очерки, рецензии, статьи публикуются на страницах «Правды», «Известии» и многих других периодических издании. Герои романа «От рук художества своего» — лица не вымышленные. Это Андрей Матвеев, братья Никитины, отец и сын Растрелли… Гениально одаренные мастера, они обогатили русское искусство нетленными духовными ценностями, которые намного обогнали своё время и являются для нас высоким примером самоотдачи художника.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Он вспоминал неправильные, порывистые движения царя, выдававшие стремительность характера и силу страстей в добре и в зле — все равно в чем. Этот человек всегда и везде чувствовал себя хозяином. Вспоминал мастер и то, какой неприязненный холодок охватывал всех присутствующих, когда лицо Петра подергивалось конвульсией. Да, люди с таким лицом деятельны и безжалостны. И в то же время Матвеев вспоминал почти детскую любознательность государя и то, как изумляла голландцев его жажда понять, схватить и унести с собой все, что имело полезную для России цель, — мореплавание, ремесла, устройство торговли, художества. Все, все унести! Науки о земле и звездах, военные и торговые суда, картины, монстры, курьезы — все это возбуждало ненасытное, жадное любопытство царя.
И еще раз видел Матвеев Петра — в темно-зеленом кафтане с небольшими красными отворотами. На нем были черная кожаная портупея, пехотная шпага, зеленые чулки и старые, изношенные башмаки. Петр стоял прямо, держа под мышкой палку, и разглядывал сверкающий на воде, пришвартованный к берегу ботик. Выглядел он тогда совсем молодым.
А голландцы устроили представленье, старались вовсю блеснуть перед русским царем своей морской выучкой: нарядный фрегат, шесть галер и два швербота совершали на воде различные эволюции — сходились в лоб, выворачивали почти под прямым углом.
И теперь, в Петербурге, Андрею, голландскому выученику, показали портрет Петра на смертном одре.
— Чьей кисти полотно? — спросил взволнованный Матвеев.
Так Петра никто еще не писал.
— Ивана Никитина, персонных дел мастера, — ответили ему.
Это не был подслащенный лик привычно обожествленного тирана. Глядя на полуфигуру и ушедшее в подушки желто-белое лицо, Андрей не мог отделаться от мысли, что перед ним не труп, а мирно спящий человек. Теплый, сложно написанный красный фон оживлял лицо. На Петре была белая сорочка с расстегнутым воротом. И это было живое, только безмолвное. На груди императора желтое покрывало, поверх которого наброшена была голубая мантия с горностаем. Мягкие, желтые, охристые, нежно-голубые тона тоже заключали в себе нечто живое, трепещущее, а густо-черные, зелень, едва уловимый багрянец и открытые зловещие удары красного, густые, как трубный глас, говорили о смерти, о потустороннем. Об успении, а не о сне. О, как мастерски брал Иван Никитин этот красный цвет!
Он владел цветом густой живой крови так же совершенно, как Тициан и Веронезе. Андрей знал, что красный цвет — это не просто красный, он еще и брусничный, и багровый, и малиновый, и вишневый, и таусиный, и алый, и матовый, и червленый. И еще знал Андрей, как необыкновенно трудно взять красный рядом с черным и с белым. А Никитин брал их легко, свободно, сильно. Он владел искусством гармонии, когда все тона, переходы, оттенки и переливы составляют одно целое. Только большой мастер мог так чистокровно соединить. Даже губы он тронул красным. И казалось, что они живут, движутся, дрожат и подергиваются в невысказанной обиде.
И желтый цвет у Никитина тоже заиграл и ожил. Он был то легким соломенным, то светлым осиновым, то мягким песочным, переходящим в светло-лимонный и светлолазоревый. На этих цветовых сочетаниях и контрастах и был построен весь портрет. Андрей видел перед собой лик исполина. Это было даже больше, чем портрет. Целую Россию, эпоху Петра, написал Иван Никитин, как он ее себе представлял. Живописец создал тот идеальный, а потому и недостижимый образ, которого Петр хотел достигнуть при жизни.
Хотел и не смог…
Многое мог бы увидеть, и понять, и соединить в Петре Матвеев, если бы он жил на столетье позже. Вся Европа, а особливо союзные державы, чтили русского императора. Удостоили его почетным титлом Великий. Это был царь-герой, преобразователь. Работал и матерился, как матрос. Курил голландскую трубочку. Держал корректуры. Редактировал русскую газету, устанавливал новый алфавит, пил, горланил, разбил Карла под Полтавой. Его возненавидел собственный сын, и царь за это, суля ему свободу и обманом заполучив, не то засек кнутом, не то просто приказал придушить в крепости. Отец с сыном так поступить бы не мог. А монарх смог. Кровавыми слезами плакал, но не отступил. А ведь как гордился во всеуслышание: «Господь бог дал мне сына, прошу всем, как генералам, офицерам, так и солдатам, о сем объявить и мой поклон отдать». Он работал плотником, кутил и развлекался, казнил и миловал, но больше казнил, чем миловал, бил провинившихся дубинкой, выписывал художников и покупал картины, собирал офорты Рембрандта, мало кем оцененные в то время, мог подправить чертежи архитекторов Леблона и Растрелли, награждал и тумаками. Недаром он верил и говорил: «Розга ум вострит и память возбуждает».
Прорубил окно в Европу и оставил Россию одну у этого окна.
* * *
Странный в Петербурге август стоял в том году. Два дня назад парило. Андрей ходил смотреть, как у Литейного двора на Неве горела барка с маслом и овсом. И вдруг сразу настала ненастная осень. Похолодало, небо опустилось, посыпал дождь, подул резкий северный ветер, погнал волны с моря, они заливали окрестные луга — и все это было предвестником наводненья. Часы в городе отбивал колокол. Начало и конец работ возвещала пушка.
Князь Меншиков принял Матвеева ласково.
— Ну, отмучился в своих заграницах? Надоело небось?
— Вот так, — ответил Андрей, проводя ребром ладони по горлу. — Велите экзаменовать, Александр Данилович!
— Что же экзаменовать! Драгоценный государь наш на тебя большие надежды возлагал. Покажешь потом бумаги в канцелярии — и весь тебе экзамен. Возглавляй живописную команду в канцелярии от строений, я напишу Ульяну Синявину указ.
— Да ведь тут получше меня есть живописцы!
— Это кто ж бы такие из них будут?
— Никитин Иван, Вишняков Иван…
— К ним попривыкли, а ты человек новый, свежий. Жить-то ты где будешь? Как тебя искать?
— У Степана Антропова, кузнечного мастера с Адмиралтейского двора. Он отцов друг, приютил… Я на его дочери Орине женюсь!
— Ну, молодец! Добро! — И Меншиков поднялся, показывая, что аудиенция окончена.
Было в Меншикове подлинное изящество, не сановное, а исконно народное. Тогда же Андрей решил написать его портрет. Его удивила безмятежность Александра Даниловича, выразительность каждого жеста.
Глава вторая
Экзамен у Каравакка
огда на Неве показались первые льдины, Андрей Матвеев уже вполне обжился.
В Петербурге было много иноземных мастеров художества. Всем русским послам было предписано искать по всем странам и вербовать в Россию искусных живописцев. Петр лично следил за этим. В столице на Неве появились Иоганн Танауэр, учившийся в Венеции и затем копировавший Рубенса во Фландрии, Андриан Шхонебек — первоклассный гравер, швейцарец Георг Гзель — первый мастер цветов, рыб, орнаментов, иллюминированных изображений и всякой живности, за ними потянулись Бартоломео Тарсиа — мастер по росписи плафонов, отец и сын Растрелли — скульптор и архитектор. Первым среди всех иноземных мастеров считался француз Людовик Каравакк.
Он приехал в Россию еще совсем молодым и сразу вошел в моду. Петербург жаждал увидеть себя в портретах, да притом в натуральную величину. Ободренный щедрыми посулами, — а на них русские никогда не скупились, — из солнечного Марселя Каравакк двинулся в деревенеющую стынь. Он был наслышан о русском монархе и видел его самого в Париже, этот геркулес, рослый, черноглазый, плечистый, на широко расставленных ногах, покорил его с первого взгляда.
Россия представлялась иноземцу краем дремучих лесов, населенных разбойниками, волками и медведями.
Окунувшись же с головой в петербургский холодный сумрак, он понял, что не ошибся, только разбойники и волки ходят в париках и кафтанах. И еще понял, что тут без верткости и без особой подвижности ума никак не прожить. И тогда ему сделалось страшно, так страшно, что он увяз сразу всеми колесами, как дорожная карета в русской грязи.