Жизнь Лаврентия Серякова
Жизнь Лаврентия Серякова читать книгу онлайн
Жизнь известного русского художника-гравера Лаврентия Авксентьевича Серякова (1824–1881) — редкий пример упорного, всепобеждающего трудолюбия и удивительной преданности искусству.
Сын крепостного крестьянина, сданного в солдаты, Серяков уже восьмилетним ребенком был зачислен на военную службу, но жестокая муштра и телесные наказания не убили в нем жажду знаний и страсть к рисованию.
Побывав последовательно полковым певчим и музыкантом, учителем солдатских детей — кантонистов, военным писарем и топографом, самоучкой овладев гравированием на дереве, Серяков «чудом» попал в число учеников Академии художеств и, блестяще ее окончив, достиг в искусстве гравирования по дереву небывалых до того высот — смог воспроизводить для печати прославленные произведения живописи.
Первый русский художник, получивший почетное звание академика за гравирование на дереве, Л. А. Серяков был автором многих сотен гравюр, украсивших русские художественные издания 1840–1870 годов, и подготовил ряд граверов — продолжателей своего дела. Туберкулез — следствие тяжелых условий жизни — преждевременно свел в могилу этого талантливого человека.
В основе этой повести лежат архивные и печатные материалы. Написал ее Владислав Михайлович Глинка, научный сотрудник Государственного Эрмитажа.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Потом, как бы насытившись книгами, принялся рисовать, сидя там же, у окна. Начал с того, что открывалось с полюбившегося ему места, — с Преображенского собора с его оградой из трофейных турецких пушек, соединенных цепями. Сделать крупный рисунок позволял лист хорошей чертежной бумаги, подаренный ему все тем же Антоновым. Заметил, что Серяков порой что-то рисует на клочках, на бросовых листочках, рассмотрел один такой клочок и подарил припасенную было для чего-то бумагу.
С первого дня, как Серяков начал рисовать собор, старший писарь стал подсаживаться к нему и из-за плеча безмолвно следить за карандашом. Когда через несколько дней Лаврентий, закончив, подарил ему свою работу, он не отказался, взял и повесил над кроватью. А в ближнее воскресенье ушел днем и, возвратясь, подал Серякову целую трубку настоящей, чуть шершавой рисовальной бумаги и полдюжины отличных карандашей. Наверное, самое малое рубль истратил на такой подарок.
Глава III
Антонов вспоминает. Полковник Булатов
Рисунок собора как-то сразу возвысил Лаврентия во мнении писарей. Многие рассматривали его, хвалили, просили нарисовать такой же «на память», предлагали заплатить. От денег Серяков отказывался — еще в детстве матушка внушила ему, что нельзя брать деньги с товарищей. Он скопировал несколько раз свой первый рисунок в меньшем размере и, отдавая, просил при случае рекомендовать его кому-нибудь для переписки.
Но сближался он все больше, несмотря на разницу возрастов, только с Антоновым. Этому высокому, худощавому писарю было на вид сильно за пятьдесят. Иссеченное морщинами лицо его было сурово, густые бакенбарды и щетина коротко стриженных волос начисто поседели, многих зубов недоставало, и говорил он сипловато, негромко и неторопливо.
Антонов слыл большим докой в счетоводстве, служил в счетном отделении департамента, а Серяков — в отделении военно-учебных заведений, в том, которому подчинялись все кантонисты, так что днем они почти не встречались. До подарка Лаврентию одеяла и бумаги писаря почитали Антонова сухарем и даже скупым, но уважали и немного побаивались. Состоя выборным от команды по артельному довольствию, он зорко следил за точным расходом отчисляемых с товарищей денег, не давая потачки кашевару на закупках приварка и раздаче пищи. Если случалось, что отпущенные от казны крупа или мука оказывались затхлыми, а рыба «с душком», Антонов отправлялся по начальству, и не было случая, чтоб он не добился замены. Целыми вечерами он либо работал где-то на стороне, либо, расположившись в своем углу, считал на счетах и просматривал толстые книги с колонками цифр. Но теперь стал все чаще отрываться от своих занятий, чтобы посмотреть, как рисует его молодой приятель, либо, засидевшись за чаем, расспросить его и порассказать самому что-нибудь из своей жизни, неторопливо попыхивая коротенькой глиняной трубкой. Скоро Лаврентий узнал, что войну 1812–1814 годов Антонов прошел солдатом в лейб-гвардии гренадерском полку. Только после походов обучился он грамоте и счету и скоро так преуспел, что сначала назначили его писарем в своем полку, а потом перевели в департамент.
Начальство ценило знания и опытность старого писаря — он носил нашивки старшего унтер-офицера, но состоял на повышенном, фельдфебельском окладе. Серяков не раз видел, как приходили к Антонову потолковать по делам офицеры немалого чина, называвшие его не иначе, как Архипом Антонычем. А о статских господах и говорить нечего — те постоянно приглашали его куда-то или приносили на проверку счетные книги. Но об этом теперешнем своем занятии Антонов не любил говорить.
— Сухость одна, Лавреша, житейское приложение четырех действий арифметики, на коих, однако, мир стоит… Тем только сия материя утешительна, что мазурничать не дает, плутов на чистую воду выводит. Но и то больше мелких. Крупные и ее по-своему умеют повернуть: на бумаге все гладко и мило, а людям оборачивается голодно да гнило…
Зато он охотно рассказывал Серякову о тех, кому раньше переписывал для заработка: как хаживал к Ивану Андреевичу Крылову в квартиру при Публичной библиотеке. Рассказывал, как не раз читал ему Крылов только что написанные басни и всегда спрашивал, остановившись перед нравоучительным заключением, что следует вывести из рассказа.
— Я и скажу, как по-моему выходит, — посмеиваясь, повествовал Антонов, — а он — ну меня хвалить, что я всегда разгляжу, что ему надобно. А мудрено ли? Уж так ясно все, что только глупому невдомек.
Доводилось ему переписывать для Грибоедова и Шаховского их комедии и кое-что для Жуковского. О последнем Антонов отзывался так:
— Добрейший господин. Вот уж истинно ничьего горя без внимания не оставит! При мне, веришь ли, нищей старухе у себя на лестнице без малого сто рублей дал. Выслушал так терпеливо, что она про сына своего больного сквозь слезы рассказывала, стал по всем карманам шарить и ей все в руки сует. «Иди, говорит, сударыня, и, если опять нужда будет, снова приходи…» Я ее спрашивал, вместе с лестницы шли: «Знали вы раньше Василия Андреича?» А она: «Никогда, — говорит, — я их не видывала, посоветовали люди сходить, но теперь вовек не забуду…»
— А Пушкину вы не переписывали? — спросил Серяков.
— Нет, не случалось. Но видел их однажды близко, как тебя сейчас, у Василия же Андреича. Давно, в 1820 году, никак, перед тем как им куда-то ехать. Сами говорят, что их в наказание за стихи куда-то далеко посылают, а сами такие веселые да верткие. Так Василия Андреича рассмешили, что тот совсем от смеху задохся, хотя очень о них печалился. Я в соседней комнате посажен был спешное переписывать, так и я за ними, сам не зная чему, в голос смеялся, едва лист не обкапал…
Однажды, уже в конце лета, когда они были одни в комнате, Серяков спросил, что за человек был Аракчеев, которого в департаменте так часто поминают.
— А он и не человек был, — отвечал Антонов твердо.
— Ну, как не человек? Бес, что ли? — улыбнулся Лаврентий.
— Бесов глупые бабы выдумали, — так же решительно продолжал старый писарь. — А он хоть на вид и нашей породы был — две ноги, две руки и рожа богомерзкая, — да не было в нем того, что человека от зверя отличает: души не имел ни на грош. Смиренником прикидывался, гнусавил да губы, как монах-постник, поджимал, мундир до лоску вытертый, без орденов носил — вот я, мол, смотрите, каков скромен, — а сам одной властью над подначальными тешился. Ему, чтоб на вершок выслужиться, расторопность свою государю показать, хоть роту целую по «зеленой улице» пустить было — что мне трубку выкурить… Издох, и слава богу! Жаль, что раньше какая болезнь не прибрала… Хорошие люди рано мрут, а такой волк до седой хребтины рыщет… — Антонов перевел дыхание и продолжал сдержаннее, нос той же силой: — Ты не обольщайся, что в департаменте нашем многие твердят: «граф» да «граф». Ничего, поверь мне, по себе он не оставил, окромя подлых привычек да по своему образцу скроенных постных морд. Они-то его, как святого, и поминают, забыть не могут, как он их за низости разные отличал. А что дельное ввел, то все, будь уверен, не им выдумано. От злого человека и после смерти ничего, окромя зла, не останется…
Лаврентий никогда не слышал, чтобы Антонов говорил с таким жаром. Раскурив трубку и посмотрев на него внимательно, старый писарь продолжал, чуть понизив голос, хотя в каморе по-прежнему никого, кроме них, не было:
— Но имел я, Лавреша, великое счастье знавать таких точно достойных человеческого звания людей, что себе ничего не искали — ни чинов, ни власти, ни наживы, хоть всё иметь могли, — а только о других пеклись… Да уж нету их давно, съели серые волки… Осталась память одна, но и та мне дороже, чем материно благословение.
— Из тех, кому переписывали? — спросил Серяков.
— Из тех да еще из других… — отозвался Антонов уклончиво.
Он помолчал немного, глядя в пол, потом встал и ушел к своей койке, где взялся за счеты и какую-то толстую шнуровую книгу. Когда Серяков сделал все изображения собора, о которых просили, и еще нарисовал товарищам несколько картинок — все с дешевых литографий: женские головки, лошадь под седлом у крыльца скребет землю копытом и даже двух собак на цепи, под которыми вывел, по просьбе заказчика, стихи о дружбе, — он предложил Антонову, не нужно ли ему что в этом роде. Старый писарь сказал, чтоб сделал ему «вид» той комнаты, где они жили.