Возвращение в эмиграцию. Книга вторая (СИ)
Возвращение в эмиграцию. Книга вторая (СИ) читать книгу онлайн
Роман посвящен судьбе семьи царского генерала Дмитрия Вороновского, эмигрировавшего в 1920 году во Францию. После Второй мировой войны герои романа возвращаются в Советский Союз, где испытывают гонения как потомки эмигрантов первой волны.
Вторая книга романа охватывает период с 1947 по 1953 годы, посвящена трудному жизненному пути возвратившихся в Советский Союз эмигрантов и их бесконечным скитаниям по неведомой стране.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Наталья Александровна открыла глаза, огляделась.
— Но здесь тоже неплохо. Море, горы…
— Ах, вы не понимаете. Здесь очаровательно, мило. Именно здесь, в Крыму. А в остальных местах… Ладно, идемте, я расскажу.
Они двинулись по дороге. Некоторое время Римма Андреевна молчала, словно собиралась с мыслями.
— Во дворце, во внутренних покоях царил прохладный, таинственный полумрак. Повсюду расстелены были мягкие ковры, они заглушали шаги людей: хозяев, слуг. Хозяином, господином и повелителем во дворце, да и во всей округе был человек в строгой темной одежде и белом, как только что распустившийся подснежник, тюрбане. У него было прекрасное смуглое лицо, седые усы и светлые пронзительные глаза. Магараджа. Мой дед.
Наталья Александровна бросила на собеседницу изумленный взгляд, но та не заметила. Маленькие ножки ее, обутые в удобные детские туфли, уже не летели по асфальту, она замедлила ход, глаза устремила вдаль, в далекое прошлое.
— Мои родители были молоды и беззаботны. Главной отрадой их была я, крохотная девочка, едва начавшая ходить. Дед, хоть и ждал наследника, тоже не чаял во мне души, часто брал на руки, со смехом подбрасывал вверх и ловко ловил.
Мне было три года, когда он отправил нашу маленькую семью с какой-то посольской миссией в Россию, в Санкт-Петербург.
Нас поселили в небольшом особняке на берегу неширокой безымянной речки. Она впадала в Неву, но где, в какой части города находился наш дом — не знаю. Я прожила в Питере много лет, но никогда не могла найти потом это место.
Отец часто бывал при царском дворе, меня воспитывали мама и русская гувернантка Мария Игнатьевна. Она учила меня русскому языку.
Мама водила меня гулять. Садилась на скамейку возле берега, печально смотрела вдаль. Вода в реке медленно текла неизвестно откуда, неизвестно куда. Небо над головой было серое, низкое. Тучи неслись по нему стремительно. Начинал моросить дождь, мы уходили домой. Все время прогулки я смирно сидела на скамейке, не смея ни о чем спросить, так грустна была мама.
Она не перенесла холодного климата и умерла от воспаления легких. Отец писал деду, но тот почему-то не торопился отозвать нас домой. Через год отца нашли в дальней комнате особняка мертвого, с окровавленной головой. Он выстрелил себе в висок.
Не знаю, как это произошло, но я оказалась на руках моей гувернантки. Иногда мне приходило в голову, что она меня похитила. Так это было или не так, не могу сказать точно. Она прекрасно ко мне относилась, она заменила мне мать.
Как сон вспоминались теперь уютные комнаты особняка, розовое атласное покрывало на широченной кровати, и разбросанные по нему драгоценности из маминой сандаловой шкатулки. Я нанизывала кольца на тонкие детские пальчики, они спадали, сверкнув холодным огнем.
Все прошло, все наполовину забылось. Я выросла, получила русское имя, стала Риммой Андреевной Мухиной. Окончила русскую гимназию.
В восемнадцатом голодном году Мария Игнатьевна заболела тифом и умерла у меня на руках. Я осталась одна. Чтобы выжить, ходила на базар, тащила из дому все, что представляло хоть какой-то интерес. Безделушки, платья. Стул один раз отнесла. К лету уже и продавать стало нечего, вынесла меховое пальто.
Стою час, другой. Цены никто не дает, жара, пыль, не сезон. Подбегает оборванец. Глаза пегие, наглые. Белобрысый такой, нечесаный, с одной стороны волосы в ком свалялись. Тянет из рук пальто. «Буржуйка, дай поносить!»
Я на себя тащу, он к себе. Народу полно, все видят, а никто не вмешивается. У нас же так: на виду у толпы станут убивать человека, никто и глазом не моргнет. Вырвал он у меня из рук пальто, побежал. Я метнулась за ним, и тут крик: «Стой! Стрелять буду!»
Ворюга бросил пальто, нырнул в толпу. А тот, что за ним погнался, поднял, отряхнул и отдал мне. «Возьмите», — говорит.
Я благодарить. Реву, как дура, киваю, икаю. Словом, потеряла лицо. А он: «Не стоит благодарности, идемте, я вас выведу отсюда. Я уйду, тот вернется, и целую банду с собой приведет».
Сунул он пистолет в кобуру, кожаную куртку одернул, ладонь к кожаной фуражке со звездой приставил и с легким поклоном мне говорит: «Разрешите представиться, следователь по борьбе с контрреволюцией и саботажем Григорий Викторович Журавлев».
Так я познакомилась с моим первым мужем. Время суровое, страшное, а у нас любовь и каждый день праздник. Мы поженились через две недели после истории с пальто.
Гриша переехал ко мне. У него было жилье, но он делил его с товарищем по работе. А я в нашей с Марией Игнатьевной квартирке на четвертом этаже осталась одна. Кухонька узкая, как пенал и комната. Комната большая, светлая, с двумя окнами на Мойку.
Стали жить. Работа у него была адская. Иной раз по три, по четыре дня мужа не видела. Придет усталый, глаза воспалены, молчит. Часами молчал после таких отлучек. Стану говорить, в ответ «угу» или просто рукой махнет. Потом отходил, становился самим собой, веселым, ласковым.
Нет, вы можете себе представить это содружество чекиста с индийской принцессой! Но ему о своем происхождении я никогда так и не рассказала. Зачем? Да он бы и не поверил, подумал бы, что у женки не все в порядке с головой.
Через год его направили в Ашхабад на борьбу с басмачами. Жалко было уезжать из Питера, жалко было бросать квартиру, но ничего не поделаешь, приказ партии. Партии…
Как он мечтал увлечь меня большевистской идеей. Это было бы оригинально, да? Нет, у него ничего не получилось.
Иной раз за полночь спорим. Ни до чего не доспоримся, он разозлится, станет у окна, уставится в темноту, руки за спину, и глухо так скажет: «Муська, Муська, — он меня Мусей звал, — а ведь главная контра у меня самого в собственном доме».
Я возьму и поддену: «А ты меня к стенке поставь». Вскинется, обернется, лицо белое: «Никогда не играй в такие игры, никогда!» Подойду, обниму: «Да какая же я контра, милый? Просто я хочу нормальной жизни без этих ваших изуверских крайностей, без разрушения старого мира до самого основания. Разрушите, с чем останетесь? Это же реки крови пролить, разрушая. Да что там, реки, — моря!»
Он молчал. Он никогда не говорил, но я знала: его руки тоже в крови. Пусть не сам расстреливал, но приговоры подписывал. Все большевики этой круговой порукой повязаны. И, что самое непонятное, я при этом не переставала его любить.
В Ашхабаде у нас родился сын. Жил не долго. Молоко у меня сразу пропало, а малыш слабенький был. Через два месяца схоронили. Очень мы горевали по нашему мальчику. Сядем рядом. Обнимемся и плачем. Потом Гриша слезы ладонью вытрет, ком в горле проглотит: «Не плачь, Муська, — скажет, — не плачь. Прогоним контру, мы с тобой еще не одного сына сделаем».
Не довелось. В двадцать пятом году убили Гришу. День был воскресный, я ушла на базар. Уходила — живой был, вернулась — нашла мертвого. Как сидел у стола, так на него головой упал, а в спине нож.
Чуть с ума не сошла, попала в больницу. Вышла из больницы — одна на всем белом свете. Гришины товарищи помогли, отправили обратно в Питер. Он уже тогда Ленинградом назывался.
Квартиру свою я, разумеется, обратно не получила. Но как вдове чекиста мне выделили комнату в доме на Васильевском острове, в полуподвале. И то хлеб.
К тому времени я умела печатать на машинке. Устроилась секретаршей в Совнарком. Гришины друзья в первое время меня навещали, потом перестали. Да и кто я им.
Пять лет жила одна. В тридцатом году вышла за Василия Аркадьевича. Мы с ним по работе знакомы были.
Жить стало легче. Василий Аркадьевич в Совнаркоме немалый пост занимал. Он перевез меня в хорошую квартиру, одел с головы до ног. Чего еще? Но Гришу я не забывала. Жалко мне его было. Молодой, красивый, погиб за идею. Как подумаю, тоска нападает, мигрень. Голову обмотаю полотенцем, лежу, молчу. Спасибо, Василий Аркадьевич понимал и не ревновал меня к Гришиной памяти.
Иной раз нет-нет, особенно после тридцать седьмого года, придет мысль в голову — а и хорошо, что умер. Его бы точно не пощадили. Или сам бы в большевизме разочаровался, когда б увидел, как его соратники полстраны в лагеря загнали. Или стал бы такой, как все. Но тогда бы ему пришлось на жену донос писать. Я своих взглядов никогда не меняла.