Чудаки
Чудаки читать книгу онлайн
Каждое произведение Крашевского, прекрасного рассказчика, колоритного бытописателя и исторического романиста представляет живую, высокоправдивую характеристику, живописную летопись той поры, из которой оно было взято. Как самый внимательный, неусыпный наблюдатель, необыкновенно добросовестный при этом, Крашевский следил за жизнью решительно всех слоев общества, за его насущными потребностями, за идеями, волнующими его в данный момент, за направлением, в нем преобладающим.
Чудные, роскошные картины природы, полные истинной поэзии, хватающие за сердце сцены с бездной трагизма придают романам и повестям Крашевского еще больше прелести и увлекательности.
Крашевский положил начало польскому роману и таким образом бесспорно является его воссоздателем. В области романа он решительно не имел себе соперников в польской литературе.
Крашевский писал просто, необыкновенно доступно, и это, независимо от его выдающегося таланта, приобрело ему огромный круг читателей и польских, и иностранных.
В шестой том Собрания сочинений вошли повести `Последний из Секиринских`, `Уляна`, `Осторожнеес огнем` и романы `Болеславцы` и `Чудаки`.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Хочешь знать пана конюшего, так имей терпение прочесть письмо до конца. В первый день моего приезда я должен был поехать с ним и со всеми его дворовыми на охоту. Мне дали странную пудовую винтовку, от которой у меня плечо отваливалось; я озяб, получил насморк, и, подкрепив себя простою водкой, которую закусил холодной колбасой, возвратился вечером домой под пение охотников.
Боже мой! Какой это варварский край, какие обычаи! К ужину дали мне, привыкшему к отменной кухне Мари, какой-то старосветский соус… Я попал в тупик от удивления. Представь себе какую-то кашицу из копченого гуся, с салом, и жаркое (для меня сделанное), сухое, как m-lle M… A винцо! А-а!.. Жаль, что не могу я поподчивать тебя этим сладко-кислым винцом! И это называют венгерским? Я не удивлялся бы, если бы его продавали в аптеках в склянках с сигнатурками вместо лекарства. Пан конюший все подливал и подливал, а я из вежливости пил и пошел спать с головною болью.
Меня поместили наверху в двух больших комнатах, холодных, как Сибирь, без двойных рам, без занавесей, без ставней и с шатающимся полом. Кровать для четырех особ с одеялом, которого моль не доела, столик без ножки, шесть стульев хромых и просиженных насквозь. К счастью, в камине пылал огонь — целая ольховая колода. Станислав мой бесился, не зная, как размесить вещи, как устроиться; я переносил все с ангельским терпением. Старый конюший сам провел меня, пощупал твердый тюфяк, нашел его чрезвычайно мягким для молодого человека, погрелся у огня и, уходя, сказал мне, что в этих парадных комнатах жил пятьдесят лет тому назад воевода Радзивилл, который охотился десять дней в Тужей-Горе. Мог ли я сказать ему, что для меня неудобно то, чем довольствовался воевода? Станислав пожимал плечами в знак удивления, делал постоянные сцены. Я не мог с ним сладить; то бегал за восковыми свечами, которых здесь почти не знают, то за разными мелочами, даже названия которых им были неизвестны. С трудом я мог его уговорить успокоиться. Когда пришлось ложиться спать, я слышал, он опять бранился на чем свет стоит.
— Что с тобой? — спросил я.
Ему дали мешок, набитый соломою, вместо тюфяка: он проклинал, бедный, деревню и дорогу.
— Барин! — кричал он. — Вернемся в Варшаву: не то, через три дня люди будут собирать одни кости наши. Я не пил чаю. Должен спать на соломе.
— Привыкнем, — сказал я, вздыхая.
Вот как прошел первый день. Увы! И остальные ничем не лучше. Я должен был поневоле ко всему привыкнуть. Дед мой, по-видимому, честный и добрый человек, но мы никогда не поймем друг друга. Охота, хозяйство, рассказы о старине, спор со слугами за вязку соломы, — вот вся его жизнь. Несколько десятков лет минуло, как он был в свете; можешь себе представить, какое он теперь имеет о нем понятие. На меня он смотрит, как на диковину, и считает меня аристократом. Не знаю, притворяется ли он, но постоянно спрашивает меня на счет имения в Польше. Но это имение, ты знаешь, как оно далеко от меня. До сих пор я отделываюсь отговорками: не смею признаться деду. А что касается богатства моего деда, я сам не знаю, что думать. Имение громадное, но жалоб на недостаток еще больше; кажется копейку трудно добыть; бережливость величайшая: злоты у них великая вещь, а червонец, который я дал Мальцовскому, рассматривался с удивлением и уважением. Я ничего здесь не понимаю: ни счету, ни жизни, ни занятий, ни состояния. Я спросил, как они время проводят? Какое у них соседство?
— Мы время проводим прекрасно, — ответил конюший, — охотимся целый год: дичи вдоволь; соседство у нас отличное: во-первых, ксендз, приходский униатский священник с женой, прекрасною женщиной (у них восемь детей); далее — младший судья, пан Ловицович, капитан и проч.
— А женщины?
Об обществе женщин, кажется, они не имеют никакого понятия; по крайней мере, на мой вопрос, дорогой дедушка раскрыл рот в знак удивления и, как будто смешавшись немного, прибавил:
— Для какого черта нам с бабами возиться, и без них нам хорошо. Не будь их на свете — нам бы лучше было, — сказал он, полушутя. — Но вашей милости улыбается общество женщин! Ну, ну, и это может быть у нас найдется. У нас есть дамы очень приличные и недурные собой.
Вот все, что я мог от него узнать; но не беспокойся, мой друг, ты не почувствуешь недостатка в моих письмах, из которых ты узнаешь новые похождения Робинзона. Обнимаю тебя от всего сердца. Поклонись от меня Лауре, Мари и даже Шмулю, только не говори этому мерзавцу, где меня искать, а то он, чего доброго, пошлет за мной. Прощай до следующего письма.
II. Господину Эдмунду Суше
В Варшаву, из Тужей-Горы. 25 сентября
Я ознакомился немного с жизнью и людьми, меня окружающими, и привыкаю. Жилище, пища, занятия, даже смертельная скука для меня более не в диковину. Только мой бедный Станислав в горьком отчаянии, и по крайней мере пять раз в день выкидывает ужасные штуки: рвет на себе волосы, проклинает то, что он без церемонии называет моим сумасбродством. Третьего дня, зевая, я ложился в свою широкую кровать, как вдруг он с настойчивостью пристал ко мне.
— Барин, — сказал он с видом актера «Большого театра», — какие у вас мысли и намерения?
— Я думаю спать, — ответил я ему, закуривая сигару.
— Вы меня не понимаете, барин.
— Действительно, не понимаю.
— Что из всего этого выйдет?
— Я не знаю.
— А кто будет знать, когда вы сами не знаете? Долго ли мы еще здесь будем?
— Пока нас не прогонят.
— Ясновельможный пан, — прибавил он, кланяясь, — пустите меня, я не могу здесь жить.
Я улыбнулся.
— Ей-Богу не могу; во-первых, здесь чистейший ад; во-вторых, народ здесь хитрый, злой как сто чертей, а на вид такой смирный; в-третьих, здесь жить и говорить не умеют, от беды и скуки придется умереть.
— Ты нежнее меня?
— Я не знаю, но удивляюсь, как вы все это переносите.
— Должен.
— Барин, вернемся в Варшаву, умоляю вас; мы здесь пропадем. Народ здесь дикий, жизнь необыкновенная, ни одного человеческого лица, одежда, повозки, пища, обычаи незапамятных времен, выдержать нельзя. Не замечаете ли вы, барин, как я худею?
— Бедный Станислав! Ты горячишься, голова у тебя идет кругом; имей терпение.
— Рассудите сами, барин, можем ли мы здесь жить? Нам ли здесь ржаветь и пропадать, нам ли, проживавшим тысячи в Берлине, в Познани, в Варшаве среди отборного общества, среди шумных увеселений и самой роскошной жизни?
— Зачем же нам пропадать? — ответил я.
— Я вас не понимаю, барин, и завидую, что вы так скоро привыкаете ко всему; но я, простой слуга, умираю, барин, умираю. Вдобавок — нечего даже читать! Умираю, барин!
— Бедный, однако яду тебе не дали, я надеюсь?
— Всякий день мне его дают: я болею от их водки, пищи, постели, от общества, от воздуха… Вы не чувствуете, как здесь воздух пропитан смоляным дымом? Вчера я был в местечке, чтобы посмотреть, не найду ли я человеческой образины… Ах, ужас!
— Что же ты видел?
— Чудовища, барин! Знаете ли какие здесь женщины? Варшавские торговки более похожи на женщин; одно только, что не на четырех ногах ходят.
— А, я знаю, тебе недостает здесь хорошенького личика, несносный волокита!
— Ясновельможный пан, — выпрямясь, сказал Станислав, — не женщин, но «порядочного общества».
Я расхохотался во все горло. Станислав прибавил:
— Чтобы их черти взяли! И ушел.
Я уснул, став немного веселее от его беседы, которой я представляю тебе только отрывок.
В настоящем письме моем я хочу прислать тебе дополнение своих наблюдений над дедом и страной (видишь, я даже изучаю здешний язык), но ни того, ни другого не понимаю, в особенности богатств конюшего: все говорят, что он богат, долгов не имеет, а прислушиваясь и присматриваясь ко всему, я вижу непонятную для меня бережливость, даже скупость, слышу одни лишь жалобы на тяжелые времена. Вероятно есть ключ к этой загадке, которого я еще не нашел. Нигде нет признака богатства!