От рук художества своего
От рук художества своего читать книгу онлайн
Писатель, искусствовед Григорий Анисимов — автор нескольких книг о художниках. Его очерки, рецензии, статьи публикуются на страницах «Правды», «Известии» и многих других периодических издании. Герои романа «От рук художества своего» — лица не вымышленные. Это Андрей Матвеев, братья Никитины, отец и сын Растрелли… Гениально одаренные мастера, они обогатили русское искусство нетленными духовными ценностями, которые намного обогнали своё время и являются для нас высоким примером самоотдачи художника.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
"A-а, так вот в чем дело! — сообразил Матвеев. — Портреты ведь парные, висеть будут рядом. Значит, князя и княгиню надо представить на равных. Во всем блеске их сиятельного величия. Представить учтиво и прилично, ничего не умалить, не укоснить. А чего нет — добавить, прикрасить. Против княгини, конечно, ничего не скажешь. Она в портрете выступает павой. А вот князь-то, князюшка… Подгулял, подгулял малость — стар, дряхл, лицо табачного цвета… Не одобрит его таким потомство. Явно не одобрит. И что толку, если губы его тонки, презрительны, властны, породисты? Тут на них не спляшешь… А горло? Все в петушином пуху. И на брабантских кружевах тоже не отыграешься, если из них торчит эдакая похожая на желтое голенище шея…
Как же все это приподнять? Ну, закрою я ему шею белым платком, а с этими совиными глазами что делать буду? И чего это он на меня так вытаращился? — Андрей поднес к глазам ладонь, чтобы не видеть лица князя. Смотрел, как освещена фигура. Потом еще раз пристально посмотрел на длинное, скучное лицо Голицына и совсем запечалился. — Не за что, совсем не за что зацепиться! Во всем лице ни одной черточки, негде остановиться, но, — вспомнил он слова своего учителя Якоба де Вита, — "Начинай, а там колорит сам потечет с кисти". Как же, потечет… Но делать-то все равно нечего. Перекрестился Матвеев и начал…
Широкими короткими мазками он проложил по теплому красно-коричневому грунту белые облака с серо-розовы ми краешками и сделал синее-синее небо. "Может, что-нибудь и выйдет, — чуточку успокоился Матвеев. — Фон будет живее, а дальше?"
Он обмакнул вдруг кисть в одну краску, в другую, в третью, в четвертую и, сразу накалясь яростью, крутанул по палитре, стал остервенело записывать холст как попало. Не нравился ему князь, не лежала к нему душа. Андрей не писал, а просто махал кистью бездумно и злобно, как борзописец.
Когда-то в Антверпене, в Академии художеств, его учили так: "Колорист, — говорили ему, — идет от мазка к мазку, словно путник по тонкому льду, мазнул — будто пощупал ногой, выдержит или не выдержит, убедился, что выдержит, и пошел дальше…"
Эх, какой там, к чертовой матери, колорит с этой куклой! Матвеев замазал цветастой грязью весь холст, оставив нетронутым только верх с кусочками фона, потом развел кистью, чтоб везде был слой одинаковой толщины, и стал втирать краску пальцем.
Так, постепенно, он вызвал из этой грязи лицо, вначале застывшее и неживое, но густо написанное, охристое, потом дал ему небольшой продых розовым и подбавил света. Вроде стало что-то вырисовываться, но сделать князя умным и значительным Матвеев не мог. Это было совсем уже против его правил: писать не саму модель, а фантазировать по поводу… Так пусть Голицын будет суровым и замкнутым. Он искал для этого хотя бы маленькую зацепочку в костюме. Прикинул, как выглядел бы на плече князя красный плащ, наметил его, навел блик на кончике носа, осветил щеку и разрез губ, усилил тени. Получалось как будто ничего. Воинствен князюшка… Ну что ж. Это уже что-то.
От этого можно танцевать дальше. Тут и плащ как раз пойдет…
Что бы еще такое придумать? Поставить голову фронтально? Совсем фронтально? Так писал Иван Никитин, и у него это получалось. Что же, попробуем и мы. Позаимствуем методу, оправдавшую себя. Доброму вору все впору… Ага, кажется, что-то проглянулось. Что-то похожее на значительность выскочило на этом индюшачьем лице. А что, если одеть князюшку еще и в латы? Ого! Вот это будет горазд! Да, засунуть его дряблость и дребезжание в сверкающую, чистую, холодную сталь… Да, латы, латы. Андрей сразу повеселел. Быстро написал латы, высветил бликами, а поверх набросил красный плащ в крупных острых складках, Гляди-ка, совсем складно учинилось…
Моляр принялся за напудренный парик, подбираясь к главному в портрете — к голове. "Наша кисть пляшет так, как звенят серебряные крестовики", — смеются живописцы. А что? Так оно и выходит. "Странное все ж у нас ремесло, — подумал Матвеев. — Вот сидит перед тобой человек, но это не человек, а модель, потому что ты ничего про него не знаешь и, значит, волен придать ему любую форму, одеть его хоть в капот, хоть в латы, превратить его в солдафона, или в короля, либо в сирую старушку мужеского пола. Думай, проникай, создавай, входи в нутро, как искусный лекарь, который должен суметь определить хворь, только мельком взглянув на больного. Кто же знает, каков этот Голицын? Добрый он или злой, мягкий или жестокий? По виду безобидный, много вынесший, в преклонных летах, глаза кроткие, лицо мятое, безвольное. Весь он вроде придатка к своей сиятельной шутихе".
— А латы зачем? — вдруг громко спросил князь Голицын, и голос его был нормальный, без скрипа.
Андрей на минуту растерялся, так этот голос не подходил к наружности князя. Моляр совсем уже свыкся с мыслью, что рисует куклу или чучело.
— У живописцев, ваше сиятельство, — ответил он, — есть свои хитрости, тонкости, секреты. Если я напишу темно-серые латы и оттеню их темно-красным плащом, это сразу же придает вашей фигуре движенье, а лицу вес и форму…
Голицын кивнул головой:
— Вон оно что. Понимаю, понимаю… Ну что ж, коли так ремеслу твоему следует, то делай с богом…
— Вы не огорчайтесь, ваше сиятельство, я все надлежаще исполню. Латы — они вроде наружного фасада, а мне главное — во внутренние покои заглянуть, душу ухватить. А это сразу не дается. Душа — она ведь, знаете… — Словечко "егозливая", которое у него на языке вертелось, он произнести не посмел.
— Знаю, знаю, — подхватил князь, — душа — она бестия хитрая. — Князь усмехнулся. — Это ты прав. Вот из княгини ты душу здорово вытащил наружу, с отменным художеством, да!
"А он ведь не такой глупый, хоть и пух на нем петушиный, — подумал Матвеев. — И фамилию свою, пожалуй, оправдывает. Голица — это железная перчатка. Рыцари ее носили. А рыцарю быть дурнем не полагалось — враз голову снесут!"
— Значит, вот какова у меня душа, — удивленно довольный покачал головой князь Голицын, — гордая да воинственная… Таковая только в баталиях вырастает, а в них я употреблений не имел, не довелось… Зато огорчений в жизни моей столько приключилось — на целый лейб-гусарский полк хватит, не перечтешь все. Как не пропал! Как не пропал… А вот и не пропал. Живу! Хотя задом наперед, как рака, живу. Впрочем, сейчас уже только дымлю, как курилка. Тебе княгинюшка рассказывала небось про все наши беды? Она любит рассказывать.
Его тусклые, совиные глазки вдруг блеснули остро и жестоко.
— Да мы все больше вокруг портрета говорили, — уклончиво ответил живописец.
— Ну-ну! Ты, Матвеев, меня не бойся, ей-богу! Мы, Голицыны, всегда чести старались придерживаться, душу свою хранить в чистоте да опрятности. Хотя скажу тебе, что душа не только хитрая бестия, но порой даже и воровская… А бить нас били… Да еще как! А я всегда потом богу молился, милости его испрашивал… И ныне молюсь. Да… У меня уже две тысячи рублей на помин души моей отложено, а там хоть трава не расти. И местечко я себе в Богоявленском монастыре, что на Никольской улице, присмотрел. Удобненькое! Там березка. Там родничок. Утром птички прилетают, поют… Только лежи! Лежи! — повторил он с какой-то не то скорбной, не то злой ухмылкой и задумался. Погодя немного добавил: — Лежи до трубного часу!
"Птичка, родничок… Тебе вон на помин одной души твоей целых две тысячи надобно, а мне б их на десять лет жизни хватило".
Матвеев тяжело вздохнул.
А Голицын ушел в себя, позабыл про Матвеева, шеве ил губами и говорил будто сам с собой:
— Тяжело мне и одиноко жить… Тяжело, скучно… Впереди ничего не видится, а позади не жизнь, а одно безумство, суета, толчки, швырянье денег, унижения… Жена… благая… драгая… княгиня Настасья Петровна… С детства она избалована была, взапуски веселилась. Мысль о чести ей и на ум никогда не всходила. Где она, эта честь? Кто ее видел? Это ныне она тихая, напьется и спит. А прежде разве ее остановишь? Куда там! Все разнесет в щепы! Никто не мог ее усовестить. Попойки вечные, гульба… Мне все доносят. А что я? Прибегу: "Душечка Настасьюшка, ты хоть потише… Не срами публично…" Поколачивал даже. А что еще оставалось? Убить? И об этом, грешный человек, думал, да не взял на душу, убоялся… Брат мой Борис Алексеевич воспитатель царя, достойный человек. А я? Мужем придворной шутихи состою. Это несмотря на чины, на звезды, на знатный род. "Светлейшая с жаровней" — так ее царь окрестил. Часом сам с ней тешился да другим передавал. Вот куда ты, князь Иван Голицын, докатился. Я тогда не сдержался, письмо царю написал. Всемилостивейший, пишу ему, государь наш Петр Алексеевич, припадаем с малыми детьми своими к стопам вашего царского величества, чем вам не угодил, что могу еще воздать, чем услужить? Почто, мол, вы жену мою и меня на посмешище поставили? Ужели мои деды да отцы заслужили сие?