Фотография и ее предназначения
Фотография и ее предназначения читать книгу онлайн
В книгу британского писателя и арт-критика Джона Бёрджера (р. 1926), специально составленную автором для российских читателей, вошли эссе разных лет, посвященные фотографии, принципам функционирования системы послевоенного искусства, а также некоторым важным фигурам культуры ХХ века от Маяковского до Ле Корбюзье. Тексты, в основном написанные в 1960-х годах содержат как реакции на события того времени (смерть Че Гевары, выход книги Сьюзен Сонтаг «О фотографии»), так и более универсальные работы по теории и истории искусства («Момент кубизма», «Историческая функция музея»), которые и поныне не утратили своей актуальности.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Предвидение этой финальной логики отчасти составляет то, что позволяет человеку или людям бороться вопреки всему. В этом отчасти содержится секрет того морального фактора, что втрое превосходит силу оружия.
На этой фотографии изображен момент – тот момент, когда тело Че Гевары, искусственным образом сохраненное, стало всего лишь объектом демонстрации. В этом заключен ее первоначальный ужас. Но что же она призвана продемонстрировать? Этот самый ужас? Нет. Она призвана продемонстрировать момент ужаса, личность Че Гевары и, предположительно, абсурдность революции. И все-таки, в силу самой этой цели, данный момент удается преодолеть. Жизнь Че Гевары и идея или факт революции немедленно наводят на мысль о процессах, которые этому моменту предшествовали и которые продолжаются сейчас. Гипотетически рассуждая, те, кто устроил съемку и разрешил публикацию фотографии, могли добиться своей цели лишь при одном условии: если бы они целиком заморозили состояние мира в тот момент – если бы они остановили жизнь. Только так можно было бы отрицать то, что содержал в себе живой пример Гевары. В реальности же фотография либо не имеет смысла, поскольку у смотрящего смутные представления о том, что тут происходит, либо ее смысл отрицает или лишает силы эту демонстрацию.
Я сравнил ее с двумя картинами, поскольку до изобретения фотографии картины были единственным дошедшим до нас визуальным свидетельством о том, как люди видели то, что они видели. Однако по оказываемому ею воздействию она коренным образом отличается от картины. Картина (по крайней мере удачная) – попытка примириться с процессами, о которых напоминает ее тема. Она даже подразумевает некое отношение к этим процессам. Картину саму по себе можно считать вещью едва ли не завершенной.
Столкнувшись с этой фотографией, мы должны либо отмахнуться от нее, либо самостоятельно придать ее смыслу завершенность. Это образ, который, насколько такое возможно для немого образа, призывает к решению.
Октябрь 1967-го
Подстегнутый другой недавней газетной фотографией, я продолжаю размышлять о смерти Че Гевары.
До конца XVIII века, если человек предвидел свою смерть как, возможно, прямое следствие своего выбора определенного хода действий, то в этом заключалась мера его верности как слуги. Так было всегда, безотносительно к социальному положению или степени привилегированности человека. Между ним и его собственным смыслом всегда стоит сила, с которой возможны лишь взаимоотношения, предполагающие службу или зависимость. Можно считать эту силу абстрактной Судьбой. Чаще всего ее воплощал в себе Бог, Король или Хозяин.
Таким образом, выбор, который способен сделать человек (выбор, предсказуемым последствием которого может стать смерть), на удивление неполон. Это выбор, представленный на утверждение высшей силе. Сам человек способен судить лишь sub judice [45] – в конце концов судить будут его. В обмен на эту ограниченную ответственность он получает преимущества. Преимущества могут быть разными: от признания хозяином его отваги до вечного блаженства в раю. Однако во всех случаях окончательное решение и окончательное преимущество размещаются вовне его собственного «я» и жизни. Следовательно, смерть – казалось бы, столь определенная конечная цель – для него является средством, к которому он обращается ради чего-то последующего. Смерть подобна игольному ушку, сквозь которое его продевают. Такова разновидность его героизма.
Французская революция изменила природу героизма. (Уточню, что я говорю не о конкретных примерах отваги: способность выносить боль или пытки, воля к атаке под огнем, быстрота и легкость движений и принятия решений в бою, спонтанность взаимовыручки перед лицом опасности – эти проявления отваги следует в целом определять как опыт физический, и они, вероятно, почти не изменились со временем. Я говорю лишь о выборе, который может предшествовать подобным проявлениям.) Французская революция выводит на суд короля и приговаривает его к смерти.
Сен-Жюст, двадцати пяти лет от роду, в первой своей речи перед Конвентом рассуждает о том, что монархия есть преступление, поскольку король узурпирует суверенитет народа.
«Невинное правление невозможно – совершенно ясно, что утверждать так – безумие. Всякий король – мятежник и узурпатор» [46].
Верно, что Сен-Жюст служит – в его собственном понимании – общей народной Воле, но такой выбор он сделал сам, поскольку верит в то, что Народ, если дать ему быть верным своей природе, воплощает в себе Разум, а Республика воплощает в себе Добродетель.
«В мире существуют три разновидности гнусностей, на компромисс с которыми республиканская добродетель никогда не пойдет: первая – короли, вторая – служение королям, третья – сложение оружия до тех пор, покуда где-то на свете существуют хозяин и слуга» [47].
Теперь становится менее вероятным, чтобы человек предвидел собственную смерть как меру верности слуги своему хозяину. Предвиденная им смерть будет, скорее, мерой его любви к Свободе – доказательством принципа его собственной свободы.
Спустя двадцать месяцев после своей первой речи Сен-Жюст проводит ночь перед казнью за письменным столом. Он не предпринимает никаких активных попыток спастись. Он уже написал:
«Обстоятельства сложны лишь для тех, кто отшатывается от могилы <…> Я презираю прах, из которого состою, прах, который с вами говорит, – преследовать этот прах и положить ему конец способен любой. Но пусть кто-нибудь попытается отнять у меня то, что я сам себе дал, независимую жизнь в небесах столетий» [48].
«То, что я сам себе дал». Теперь окончательное решение находится внутри «я». Впрочем, не категорически, не полностью – тут существует определенная двусмысленность. Бога больше нет, однако Высшее существо Руссо тут как тут, дабы запутать вопрос с помощью метафоры. Метафора позволяет поверить в то, что твое «я» примет участие в суде истории над твоей собственной жизнью. «Независимая жизнь в небесах» суда истории. Здесь по-прежнему витает призрак существовавшего ранее порядка.
Даже когда Сен-Жюст заявляет противоположное – в последней вызывающей речи в защиту Робеспьера и самого себя, – двусмысленность остается.
«Слава – пустой звук. Прислушаемся к прошедшим векам – мы уже ничего не слышим; те, кто в другое время будет прогуливаться среди урн с прахом, более ничего не услышат. Добро, какова бы ни была его цена, – вот за чем надо гоняться, предпочитая звание мертвого героя званию живого труса» [49].
Однако в жизни, в отличие от театра, мертвый герой никогда не слышит, чтобы его так называли. Политической сцене революции часто свойственны театральные тенденции, поскольку тут содержится пример. Мир смотрит, чтобы научиться.
«Тираны со всего света смотрели на нас, ибо мы судили одного из них. Сегодня, когда вы, волею более счастливой судьбы, рассуждаете о свободе мира, те, кто поистине является великими мира сего, в свою очередь, смотрят на вас» [50]. (Сен-Жюст, доклад о Конституции, представленный Конвенту.)
И все-таки, несмотря на истинность этих высказываний, тут, рассуждая философски, можно усмотреть следующее: в некотором смысле Сен-Жюст умирает, с триумфом замкнувшись в своей «сценической» роли. (Эти слова ни в коем случае не умаляют его мужества.)