Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица
Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица читать книгу онлайн
Это лирико-юмористический роман о веселых и печальных приключениях Козака Мамая, запорожца, лукавого философа, насмешника и чародея, который «прожил на свете триста — четыреста лет и, возможно, живет где-то и теперь». События развертываются во второй половине XVII века на Украине и в Москве. Комедийные ситуации и характеры, украинский юмор, острое козацкое словцо и народная мудрость почерпнуты писателем из неиссякаемых фольклорных источников, которые и помогают автору весьма рельефно воплотить типические черты украинского национального характера.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Неужто вы можете подумать, что я…
— Ты обнимал ее?
— Это — она меня.
— Ты целовал ее?
— Целовал, — покорно буркнул сын. — Как родной брат!
— А ту толстенную пани обозную на руках носил и лапал — тоже как родной брат? А от одного-единственного взгляда панны Подолянки ошалел… тоже как братик? А? Да о той панне нечего и думать: далеко тебе до такой вельможной, как до царицы небесной. Далеко!
— Далеко, мамо, — покорно согласился Михайлик.
— Она и не посмотрит на такого бездомного неуча, вахлака, как ты. Она, может, и на свет божий родилась для какого-нибудь княжича или королевича?
— Для королевича, — покорно согласился послушный мамин сынок.
— Тебе никогда и пальцем ее не тронуть.
— Уже, — ответил Михайлик.
— Что уже?
— Тронул.
— Чем тронул?
— Сердцем, мамо.
— Ой, боже мой! — вдруг заплакала матуся. — Ой, соколик ты мой! Ой, голубь ты мой!
— О чем же вы плачете, мамо?
— Хорошо-то как! Ой, славно как! — И мать плакала радостными слезами материнскими, и голубила сына, едва доставая рукой до его подбородка, и наклоняла хлопца к себе, чтоб погладить, как бывало в детстве, но кудрявой, уже по-козацки подстриженной сегодня шершавой головушке.
— Так чего ж вы плачете, мамо? — счастливый и обескураженный, допытывался парубок.
А мать деловито спросила:
— Умна ли она?
— Если согласится пойти за меня…
— Все сразу поймут, что дура!
Потом матинка спросила:
— Ты ее… целовал?
— Целовал.
— А она? Что сказала? Что сделала?
— Рассердилась, матинка.
— На тебя?
— Нет, на себя.
— Это хорошо, мой хлопчик. — И матинка, счастливая, заплакала опять. — А когда ж… когда зашлем сватов?
— Не спрашивал.
— Вот и дурень! — И деловито добавила — Завтра пойду к владыке, — и голос ее дрожал от сладостной материнской заботы. — Хорошенечко все обсудим…
— Я сам, мамо, — испуганно вскрикнул Михайлик, — я сам!
Но Явдоха не слушала.
— Я тебя искала, сынок, — вдруг иначе, будничным голосом сказала она. — Тебя там, в шинке, дожидаются лицедеи.
— Среди ночи?! Зачем?
— Ты ж разбогател нынче? А магарыч…
— Не хочется ночью в шинок, мамо.
— Вот какой здоровенный парубок вытянулся, а мать должна втемяшивать в его глупую макитру, как положено вести себя учтивому козаку с добрыми людьми!
Взяв за руку, Явдоха потянула сыночка через пустой базарный майдан туда, где в шинке гудели пьяные голоса, где играла «троистая музыка», то есть бубен, скрипка и цимбалы, кои далеко были слышны в притаившемся перед лицом войны ночном городе.
Сын остановился, ему не хотелось после всего, что вышло между ним и панной Яриной, после братских объятий с цыганочкой, после всех радостей русальной ночи, не хотелось идти в шинок, в шумливую толпу.
Но матинка, почитая исконные правила вежливости, вела Михайлика к ночному вертепу уже знакомой нам шинкарочки Насти Певной, где ждали Михайлика бродячие лицедеи.
Сын все-таки шел нехотя, а матери, хоть она и вела его, было приятно, что Михайлика еще не тянет к гульбе, потому как о новом шинке Насти Певной уже шла по городу дурная слава, хоть ничего плохого о самой шинкарке никто сказать не мог.
Над дверью шинка покачивался масляный фонарь, над коим, на высоко поставленной жерди, болтался пучок соломы, что было в те времена повсюду знаком заведенья, где торговали горилкой, хоть и висела над тем шинком еще и деревянная доска с рисунком: золотая острая коса, под нею кубок, а выше — надпись: «Оковита!», что шло от «аква вита», двух латинских слов, коими называли издавна, еще в древнем Риме, обыкновеннейшую горилку, «воду жизни»… Новый шинок в Мирославе называли «Золотая коса» или «Коса над чаркою», а то и проще: шинок «Не лезь, дурень, в чарку».
В том шинке хозяйничала уже с месяц, дерзко нарушая новый порядок продажи горилки, то есть зарабатывая денежки лишь для себя, а не для царя московского, — хозяйничала, явившись неведомо откуда, ладная шинкарочка Настя Певная, которую кто звал Настей, а кто — Дариной, то есть Одаркою, может только ради нехитрой рифмы «шинкарочка — Одарочка» (люди порой ради рифмы и правдой пренебрегают), а может, и впрямь у нее было два крестных имени, хоть католичкой она будто и не была, затем что православную церковь, откуда-то прибывши в Мирослав, исправно посещала — каждую субботу, каждое воскресенье, да и все двунадесятые праздники. Было у нее, правда, еще и третье имя: в Мирославе эту пришлую шинкарочку сразу прозвали Чужой Молодицею.
Она стояла сейчас возле пышно убранной зелеными ветвями стойки, пригожая, высоколобая молодичка, ни чернявая, ни белявая, с огненными волосами, что выбивались из-под парчового очипка, с чуть косящими большими глазами, которые следили за всеми сразу, сияли и поблескивали, и, казалось, люди пьянеют не только от горилки, а и от ее взгляда, от оковитой и пьянящей мрачноватой красоты ее, от песен, от шуток, от соленого словечка на ее капризных устах, от частого дыхания, такого манящего, что любой, кто глядел на дьявольскую молодичку, которую звали там еще и Огонь-Молодицею, чувствовал биение ее горячего сердца, быстрого и звонкого, — так поднималась ее высокая и упругая, совсем еще девичья грудь, так вспыхивала Настя от парубоцких взглядов, что зажигали все ее естество, что заставляли гореть, искриться и пламенеть очи, бросавшие свет и на дукаты в монистах, и на перлы на очипке, на большие золотые серьги с рубинами в маленьких острых ушках, и вся она звала и влекла к себе, эта обольстительная Настя, хоть никто во всем городе не мог упрекнуть ее в легкомыслии, никто не мог похвастаться, что он к очаровательной шинкарке хотя бы пальцем притронутся, пли поцеловал, или так просто помлел возле Чужой Молодицы, будто и впрямь она для всех в этом городе была чужая.
Ничего дурного (так порой называется и кое-что хорошее в жизни) сказать про шинкарку Настю-Дарину никто не мог, но все-таки худая слава о ее шинке за какой-то месяц разнеслась среди мирославских женщин, даже Явдоха ныне прослышала что-то, и ей, конечно, очень не хотелось оставлять тут Михайлика, да ничего другого придумать она не могла, еще не было у них своего дома, где сынок мог бы принять и угостить, как полагается, новых друзей, лицедеев, кои так помогли парубку в его нужде и щедро поделились богатейшим заработком того дня, ибо матинка и доселе уверена была, что Михайлик все это получил задаром.
Держа сына за руку, Явдоха остановилась на высоком пороге шинка, и сердце ее колотилось в материнской тревоге, но она слегка подтолкнула Михайлика с порога вперед, в страшное таки житейское горнило, и грустно молвила:
— Иди. Пора уж тебе… — И матинке даже захотелось перекрестить сына, да в таком месте не осмелилась. — Иди!
— А вы, матуся? — тревожно вскинулся Михайлик.
— Мне тут быть негоже, — с достоинством поджала губы Явдоха и, еще раз подтолкнула сына вперед, быстренько вышла за порог вертепа.
Оставшись впервые в жизни без поддержки маминой руки, Михайлик малость оторопел, сперва даже лиц не различал в шумном многолюдье, что пировало там за несколькими непокрытыми столами, пропитанными горилкой и медами, пивом и брагою, вином и всякими наливками да запеканками.
Все эти пития в замысловатой стеклянной посуде играли цветами радуги от свечей на полках за стойкою, над коей возвышалось ладно намалеванное поличье Козака Мамая.
И намалеванный Козак, и лица выпивох плавали не в табачном дыму (в домах тогда еще не курили), а в пару хмельном и сизом, что вставал над котелком с варенухой, из коего шинкарочка Настя Певная, гибкими розовыми пальчиками взяв половник, наливала в кружки горячее питье горожанам, гречкосеям и козакам, пирующим в эту дьявольскую ночь в шинке под золотой косой.
У самого порога блаженствовал, соскучившись по чарке в пустынной степи, высоченный, рыжий и безбровый молодой козак, по имени Панько Полторарацкий, товарищ Пилипа-с-Конопель, с коим вместе они недавно охраняли в степи сторожевую вышку.