Сон после полуночи
Сон после полуночи читать книгу онлайн
Исторический роман писателя Е.Г.Санина рассказывает о трагической судьбе римского императора Клавдия, пожилого ученого, волею судьбы вознесенного на вершину власти, не понятого ни своими современниками, ни его учеными потомками.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Испытывая радость от сознания близости к Клавдию и что он может быть уверен в своем завтрашнем дне - а большего при его богатстве и знатности рода ему и не надо от жизни - Вителлий Старший смахнул воображаемую слезу и патетически произнес:
- Этот эдикт вызвал истинную любовь народа к нашему цезарю!
- Фи - народа! - брезгливо поджала губы Мессалина. - Скажи еще плебса!
- И плебса тоже! - наклонил голову старый сенатор, понимая, что это тот самый редкий случай, когда и упрямство может пойти ему на пользу. - И преторианцев!
Всех, кому власть цезаря дороже республиканской неразберихи!
Он залпом осушил кубок и продолжил:
- Наш цезарь сделал то, что не смог сделать ни один из его предшественников! Он обожествил свою бабку Ливию, о чем она всю жизнь тщетно просила Тиберия, и свою мать, Антонию Младшую, которая отказалась принять такую честь из кровавых рук Калигулы!
- Да, это так! - согласился Клавдий, но тут же помрачнел от мысли, что ему удалось обожествить свою мать лишь потому, что она к тому времени была уже мертва.
- Это ли, спрашиваю я вас, не вершина человеческой мудрости и справедливости? – переведя дух, громко, словно на заседании сената вопрошал Вителлий. - А прибавьте к этому неустанную заботу нашего цезаря о благоустройстве и снабжении города, его бесплатные раздачи хлеба народу и пышные зрелища?! Даже при божественном Августе, - многозначительно поднял он палец, - было лишь по десять заездов колесниц в день, теперь их двадцать четыре!..
Кивнув, Клавдий удобно подпер щеку ладонью и задумался.
«Благоустройство... зрелища... мудрые эдикты... Эх, Луций, ты неисправим! Да, я приказал казнить Херею, причем тем самым мечом, которым он зарезал Гая. Но так поступил бы на моем месте любой правитель, дабы навсегда отбить у своих подданных охоту к подобным заговорам! И Юлию Лупу велел отрубить голову, но лишь затем, чтобы Мессалина не разделила однажды участь Цезонии, а мои дети – дочери Гая!»
Будучи истинным сыном своего жестокого времени, когда травля зверей в цирке и гладиаторские бои были любимыми зрелищами римлян, Клавдий не без удовольствия вспомнил подробности той казни. Если Херея и особенно Сабин, сам бросившийся на 24 меч, умерли быстро, как и подобает настоящим мужчинам, то Юлий Луп вдоволь насладил всех видом своих мучений. Этот центурион так дрожал, подставляя голову палачу, что погиб лишь со второго удара...
«Что там еще: две-три сотни изданных мною эдиктов, которые я с радостью променял бы на один-единственный свиток ветхого папируса? Нет, Луций! - мысленно возразил неумолкающему сенатору Клавдий. - Если уж говорить о мудрости, то она была бы полезна не там, где ты говоришь, а на листах моих будущих книг. Но увы, в ущерб им, я должен нести бремя императорской власти и не иметь даже возможности диктовать скрибе свои труды. Только эдикты!.. Только прошения!..»
В его душе вдруг поднялась глухая ненависть ко всем этим казенным бумагам.
Да, ему нравилось быть цезарем, человеком, стоящим выше земных слабостей и недостатков, живым полубогом, окруженным небывалым почетом и властью.
Нравилось все: рукоплескания публики при его появлении в цирке; поэмы и гимны, посвященные ему; выбитые с его профилем монеты. Нравились торжественные выезды, заискивающие лица сенаторов, и главное, без чего он уже не мыслил себя, - это тяжеловесное и сладкое, как золотой ауреус, имя: Тиберий Клавдий Цезарь Август. Если бы только между ним и всем этим, словно пес на охране спелого винограда, не стояли государственные дела!..
- Послушай, Луций! - неожиданно обратился он к старому сенатору, прерывая его бесконечный поток восторженных излияний. - Уж если мы заговорили о мудрости, то, как тебе нравится такая мысль: «Первое, что сделал Ромул, основав Рим, это дал разноликой толпе законы - единственное, что могло сплотить ее в великий народ»?
- По-моему, первое, что он сделал - так это ухлопал беднягу Рема! - усмехнулась Мессалина.
- Нет! - осторожно возразил ей Вителлий Старший. - Своего брата он убил до того, как укрепил Палатинский холм, после чего и издал эти законы. Но мысль, действительно, не плоха! Если не ошибаюсь, ее высказал Тит Ливии?
- Д-да... - помявшись, кивнул Клавдий. - Я только позволил себе несколько видоизменить ее... Он с надеждой взглянул на Вителлия Старшего и тут же пожалел о своих словах. Лицо старого сенатора, в котором он так надеялся встретить истинного ценителя истории, расползлось в сладчайшей улыбке.
- И ты так скромно говоришь «несколько»? - вскакивая с ложа, закричал он. - Да после твоего вмешательства она стала поистине гениальной! Какая глубочайшая мысль! Какое великолепное развитие! Но, право, цезарь, стоит ли копаться в таком отдаленном прошлом, когда твои нынешние творения – любой твой новый эдикт 25 1 Ауреус - древнеримская монета высшего номинала.
26 стоит целою тома Тита Ливия! Ибо ты не просто описываешь прошедшие дни, а вершишь нашу сегодняшнюю историю! Не так ли, величайший?
Клавдий хотел поспорить, но, опасаясь, что любое его слово обрушит на него новый поток льстивых слов, которые Луций с успехом применял и при Калигуле, он предпочел за лучшее молча улыбнуться просиявшему собеседнику, и перевел глаза на его сына. Но и здесь ему не было поддержки. Судя по виду Авла, все его существо жило одним желанием как можно скорее приняться за яблоки, которые уже были готовы внести видимые в приоткрытую дверь слуги.
- Один! Совсем один... - в отчаянии подумал Клавдий.
- Ты что-то сказал, дорогой? - оживилась заметно скучающая Мессалина.
- Да-да, пора кончать завтрак! - встрепенулся Клавдий, давая привратнику знак уносить яблоки обратно, к явному огорчению Вителлия Младшего. И прежде чем снова отдалиться от этого мира во времена, которые помнили еще великого Гомера, по-гречески процитировал стихи из «Одиссеи»: - «Целый мы день до вечернего мрака ели б прекрасное мясо и сладким вином утешались!..»
...И сказал Ромул, дав своему народу законы, на которых во все времена покоилось затем могущество Римского государства:
Слушайте меня, жители славного Рима! Я основал для вас этот город и сам провел плугом священную черту, очертившую его границы!
Да, это так! - дружно ответила ему толпа.
- Я превратил новый город в крепость, сделав его единственным местом на земле, где можно не опасаться за свою жизнь!
- Да! - повторила толпа, с восхищением взирая на царя, окруженного свитой из двенадцати ликторов, которых Ромул завел себе по этрусскому обычаю. В руках каждого ликтора была фасция - связанный кожаными ремнями пучок прутьев с воткнутой в него секирой. И все эти ликторы по первому слову царя готовы были высечь прутьями виновного, а то и отрубить ему голову.
Но как ни грозен был вид такой охраны, римляне откровенно любовались Рому лом и во всеуслышанье сравнивали его с вождями своих прежних племен:
- Наш царь куда как величественней правителя моего бывшего города!
- Что твоего?! Его трон выше и богаче тронов всех соседних царей!
- А пурпурный плащ и сапожки будут, пожалуй, понарядней, чем даже у владыки самой Этрурии!
С улыбкой слушал эти слова Ромул. Не случайно повелел он изготовить себе такой роскошный плащ, красные сапоги и позолоченный трон. Не 27 случайно рядом с ним стояли ликторы. Понимая, что для неотесанного люда его законы станут святыми лишь тогда, когда сам он внешними знаками власти внушит к себе почтение, Ромул стал держаться с необычайной важностью и перенял многое из обычаев соседей, особенно этрусских царей. Не было случайностью и то, что Ромул выбрал местом, схода высокий холм за городскими воротами. Во-первых, ему хотелось, чтобы народ воочию убедился, как много сделал он для него, построив такую крепость. А во-вторых, то, что он собирался сказать, не предназначалось для ушей немногочисленных римских женщин, оставшихся в городе.