Сходил к маслобойщику — в край села.
Весь день продвигался от дома к дому,
в каждой избе смерть побыла.
Макухи просил —
отослал к другому.
Отруби выменял за ружье,
гармонь перешла Ковылину в руки.
Взял ее Петька:
«Теперь мое…»
Смолчал Кузьма,
потемнел от муки.
Стыло Быково
на Волге-реке,
падал народ, недородом смятый.
Так и пришел
в смертельной тоске
новый год,
девятьсот десятый.
Сани скрипнули под окном
в новогоднее утро.
Кто-то ступил на крыльцо ногой,
кто-то щеколдой звякнул.
«Хозяева!» Шарит по двери рука.
«Кузя, кто это, слышишь?»
Наташи испуганные глаза
синеют в утренней сини.
«Хозяева!»
В сердце ударило вдруг.
Кузьма поднялся над лавкой:
в избу шагнул,
распахнув тулуп,
грузный Ефим Денисов.
«Хозяева что-то поздно встают
и печку еще не топили…»
Сказал
и прислушался к тишине,
снял шапку, перекрестился.
«Кузя! — с криком шагнул еще. —
Кузя!
Зачем казниться?
Смири гордыню, простит отец! —
крикнул Ефим, рыдая,—
Слышишь, опора моя, пойдем,
рука моя правая, сын мой!»
Ефим Денисов на лавку сел,
лицо опустил в ладони.
Винный угар по избе пошел,
сердце сковала жалость.
Нависла тяжелая тишина,
дышали глаза Наташи.
Дверь отворилась.
Две чьих-то руки
мешок поставили к стенке.
«Что это?» — хрипло спросил Кузьма.
«Мука», — из сеней сказали.
«Тятя, зачем ты сюда пришел?..»
— «Кузя,
мать пожалел бы!..»
— «Тятя, хлеба много у нас?»
— «Хватит, сынок, идемте.
Хватит!
Нонче уже бегут,
а с рождества повалят,
наделы сожмем у себя в руках
еще десятин на двести…»
— «А люди?»
— «А люди спасутся мной,
а там уж не наше дело.
На свете
каждый сам за себя,
бог лишь за всех единый…»
Трудно Кузьме,
устал он сидеть,
в угол плечом ввалился.
«Тятя, давайте хлеб раздадим
всем, кому смерть приходит…»
— «Кузя!..»
— «Можешь, тятя, давай…»
— «Кузя, ты что, сыночек?!»
— «Слышишь, тятя, давай отдадим!»
— «Задаром, что ли?»
— «Задаром…»
— «Цыть, сопляк,
не смирился ты,
Гордец!
Пропадешь ты,
выродок мой!
Так над отцом смеяться!..»
— «Уйди! — прошептал, слабея, Кузьма.
Уйди!»
Засвистели двери…
«Муку забери!»
Метнулся Кузьма,
мешок уцепил руками,
свалил его, покатил за порог
сквозь сени.
Сорвал завязку,
грудью в сугроб столкнул с крыльца
и сам повалился следом…
«Уйди! Навсегда!
Не хочу твоего…
ничего,
что содрал ты с кровью!..
Отзовется тебе,
отольется тебе…
тебе
и другим,
на свете!..»
Можно даже уснуть на ходу,
ступни бы если так не ломило.
Идет к колодцу.
На холоду
его совсем покидает сила.
Легкий,
он виснет на журавце,
пока не сорвет с ледяного припая.
Белеют пятнышки на лице,
и сон приходит,
глаза слипая.
«Эй, в колодец слетишь, сосед!»
— «Федя!..»
— «На срубе уснул.
Гляди ты!..»
Федор Бабаев и сам присел
на край колоды,
глаза закрыты.
Они, себя тормоша, берут
воду,
в каждом ведре по кружке,
несут,
совершая великий труд,
идут,
мешая уснуть друг дружке…
В марте
семнадцатого числа
Волга проснулась,
вздохнула Волга,
лед разорвала
и понесла.
Как ты, родная, томила долго!
Бушует над Волгой ледовый гром,
крыги на острова полезли.
Быково
дышит
распухшим ртом
в жару
голодной своей
болезни.
Кузьма, отталкивая полусон,
шатаясь, шел добирать солому,
раз десять
с охапкой садился он,
пока проходил от сарая к дому.
Наташа, держась рукой за шесток,
затапливала от последней спички,
слушала:
булькает кипяток, —
рогач покручивала
по привычке.
Потом на крыльце сидели вдвоем
и удивлялись:
«Весна, смотри-ка!
Небо чистое, как водоем!»
Тихо:
ни рева, ни зова, ни крика.
«Кузя, ведь это из-за меня
твое мученье…»
— «Наташа, что ты!
С тобой мы
единственная родня!
Пускай подавятся,
живоглоты!
На всём:
на пожарах,
на голодах —
руки греют!..
Уедем, Ната?
Так-то не бедствуют в городах,
хлеб в городе есть,
говорят ребята».
— «Боюсь я!..»
— «В Царицыне будем самом,
двенадцать часов отработал — и дома».
— «Боюсь я…»
— «И книги там…
Люди с умом…»
Всё кружит и кружит тяжелая дрема.