Чудом вырос, телом крепок и душою бодр,
на Руси, как дуб меж репок, император Петр.
Вырос чудом, да недобрым, хоть за Прут уйти б:
и доныне больно ребрам от царевых дыб.
Этот бес своей персоной, злобой на бояр
да заботушкой бессонной всех пообаял —
оттого и до сегодня, на обман щедра,
врет история, как сводня, про того Петра.
Был он ликом страховиден и в поступках лют
и на триста лет обидел православный люд,
воля к действию была в нем велика зело,
да не Божеским пыланьем мучилось чело.
То не он ли для России, оставляя трон,
мнил, что смуты воровские кончены Петром?
Не с его ль руки разросся в славе и молве
по мечтам Растрелли с Росси город на Неве?
Не за то ль к нему хранится в правнуках любовь,
что свободных украинцев обратил в рабов?
Не его ль добра отведав, посчитай возьми,
русских более, чем шведов, полегло костьми?
Как обозами свозили мертвые тела,
так горой на том верзиле добрые дела, —
вот уж подлинно антихрист — и в шагу тяжел:
уж какие свет и тихость там, где он прошел!
А народ от той гнетущей власти-суеты
уходил в лесные пущи, в темные скиты,
где студеная водица, сокровенный мрак,
ибо зло от зла родится, а добро — никак.
От петровского почина, яростно-седа,
не оставила пучина светлого следа:
дух в разладе, край в разрухе, а как помер он,
коронованные шлюхи оседлали трон.
Я, конечно, у России даже не пятак,
но когда б меня спросили, я сказал бы так:
— Наше время — слава зверю, клетка для тетерь.
Я ж истории не верю, и никто не верь.
Все дела того детины, славе вопреки
я отдам за звук единый пушкинской строки.
Я отдам, да и не глядя, все дела Петра
ради в пушкинской тетради росчерка пера.
<1989>
ВОСПОМИНАНИЕ О ВОЛГЕ {240}
Отпевший память Стенькам и Емелькам,
в зените дней пред горем не смирясь,
я видел Волгу жаждая, но мельком,
давным-давно, единый в жизни раз, —
когда, в прозренье болестном и горьком
и никого за участь не коря,
я ждал этапа в пересыльном Горьком,
а путь мой был на север, в лагеря.
В те дни еще я не дорос до старца,
в крови не смолк горячечный порыв,
и Волги лик в душе моей остался,
на крестный путь ее благословив.
Я слушал сны, лицо в ладони спрятав,
меня томила яви нагота,
и снились мне Самара и Саратов,
которым я не снился никогда.
Свет волжских вод вбирал из-под угара, —
нам век с лихвой за вольность отплатил:
ведь Волга тоже с горя подыхала
под злым дерьмом каналов и плотин.
Заря во мрак спустила коромысло,
у мертвых вод застыли времена, —
как стать могло, что ум лишился смысла,
стихи в тюрьме и Волга пленена?
В безумный час душа ожглась о строчки
и в скорбной думе вымокла от слез:
по той ли шири странствовал Островский,
свою «Грозу» отсюда ли привез?
Смещался мир, спуск начинался в ад мой,
смыкалась тьма и не было кругов,
и думал узник с грустию невнятной,
что Ленин родом с этих берегов…
Добро, мой дух, что не сошел с поста ты
о той поре над рябью золотой,
а жаль — сгубили Волгу супостаты:
была царицей, стала — сиротой.
<1988–1989>