Испанцы трех миров
Испанцы трех миров читать книгу онлайн
Книгу лауреата Нобелевской премии (1956), выдающегося испанского поэта Х. Р. Хименеса (1881–1958), составили всемирно знаменитая «андалузская элегия» «Платеро и я» и впервые публикуемые на русском языке дневниковая проза, статьи и интервью периода славы и скитаний.
X. Р. Хименес — художник на все времена и первый из первых в испанской лирике XX века.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
эти строки Гонгоры, которого осмеянный Сервантес вознес так высоко в своем «Путешествии на Парнас», кажутся сказанными о «Дон Кихоте».
И когда же, как не сегодня, 23 апреля, в этот день и, быть может, в этот же час, ставший концом временной и началом подлинной жизни Сервантеса, должны мы обратиться к нему с молчаливой любовью, как с побережья обращаются к морю? С пуэрториканского побережья, этой заморской Испании, куда он хотел и мог бы дотянуться, которую презрительно называли «глушью» слепые и глухие испанцы, те, к кому он с такой тоской взывал. Эрман Арсиньегас говорил, что «Дон Кихот» мог бы быть написан в Америке. И, быть может, она чудилась Сервантесу сказочным миражем его осени.
Но судьба Сервантеса такова, что мадридским днем 24 апреля среди немногих, кто пришел на нищенские похороны, был Лопе де Вега.
Джеймс Джойс
Когда я вчитываюсь в Джойса (говорю «вчитываюсь», поскольку у меня нет самонадеянной уверенности, что читая и тем более читая с трудом, я полностью понимаю произведения настолько личные и самоценные), его проза кажется мне моей Гвадианой, рекой, чье русло на андалузский манер то возникает, то снова уходит под землю. Понятно, что река течет, она здесь, но мы не уверены в этом, потому что она смыкает веки, закрывает глаза, и мы не видим течения. Время от времени глаза открываются не для того, чтобы видели мы, а для того, чтобы видеть самой. В этом, по-моему, секрет Джеймса Джойса. Джойс, в потоке своей прозы, внутреннем и внешнем, открывает глаза и смотрит, чтобы видеть, а вовсе не затем, чтобы увидели его. И то, чем делятся с нами Джойс и Гвадиана, это отражение неба, нашей воздушной кровли в глазах пространства. Иное, внутреннее, — это не отражение, а потайная суть, и мы ошеломленно видим ее в упор, сквозь тело или сквозь землю.
И самовыражаются они родственно: река — бессознательным музыкальным шумом, Джойс — осознанной речью, эхом окрестных голосов, мыслью, подобной музыкальным идеям, и музыкой слов, расчлененных и жаждущих разобщенность обратить в общение и в новом сочетании обретающих смысл, как привитые черенки, как магниты одних звеньев любви, утраченных другими ее звеньями. Это новый смысл и неожиданный, как если бы привыкший спать с открытыми глазами вдруг проснулся на развилке двух разбуженных жизней, внешней и внутренней.
В своем творчестве Джойс спит внешне, реже — внутренне. В обоих случаях мы видим лишь самое эфемерное: тело во время сна и сон во время бодрствования.
Хочется добавить — бодрствуют, чтобы не проснулась душа, засыпают и забываются снами, чтобы не проснулось тело. Написанное Джойсом мне кажется одним из тех закатов в большом городе или в чистом поле, тех прощальных миров, которые затихают отголосками всех времен, всех стран и всех земных наречий. И того единственного, которому не учимся и все-таки понимаем, материнской речи, внятной всем органам чувств, потому что это их язык, внятный всем и каждому единый язык мироздания.
Время
(фрагменты неоконченной книги воспоминаний)
Угасли багрянец, зелень и желтизна заката, и ночь одурманила все на свете и меня самого. Я растворяюсь без остатка, не ощущая ни чужого, ни своего. Как вода в воде. Сейчас я — пустынный берег во тьме, и вся моя жизнь, как прилив, смывает следы моих кораблекрушений. Воспоминания захлестывают, как волны, дробятся и проникают в мельчайшие мои поры, насыщая своей горькой солью. Одно воспоминание, другое, третье — медленно и мерно. Я лишь губка, воронка, и мир вливается в меня, как в отверстие для входа. Выхода нет. Только я и прошлое. Единственная возможность покоя — возможная смерть; человек, как померкшая звезда, открывает шлюзы своему отжившему мироустройству. В материнской утробе я жил девять месяцев беспамятно; если роды — наше безотчетное сотворение, то смерть окажется безотчетным растворением. По части сознания — чем отличается могила от матки? Я помню, что дважды умирал, не осознавая этого, не чувствуя ни страха, ни тоски, ни волнения, не ощущая ни жизни, ни смерти. Один раз во время шторма, когда я скатился с трапа и пролежал, не знаю, как долго, у бакборта, исчезнувший для всех и для себя самого. Второй случай — общее отравление от инъекции морфина, врач холодным утром поторопился. Меня рвало, и мне было все равно — тошнить в десятый или сотый раз. Я с этим свыкся, я вытошнил всего себя и ничего не чувствовал. Вспоминаю жуткий рассказ Гюисманса о колониальном солдате, умершем от дизентерии; его единственной предсмертной мечтой было вернуться в парижскую квартиру и умереть сидя в родном нужнике.
Наверняка смерть бывает желанной. Как стойко умерла моя мать! Какими простыми, глубокими и справедливыми были ее последние слова! Казалось, она меняет один рай на другой. Я написал о ее смерти, но записи украли. Все бы отдал, лишь бы они были сейчас в этой комнате на Корал Гейблс, такой же белой, как та в Могере, где умерла моя прекрасная мать.
За окном моей рабочей комнаты, она же спальня, — три мастерских. Люблю, когда работаю, смотреть, как работают другие. Мы, труженики, встаем в шесть и работаем до восьми вечера. Когда чувствую, что устал, и вспоминаю о других сторонах жизни, легких и приятных (прогулка, театр, гости и т. д.), я вижу негра, который моет машины, секретаршу, торопливо поправляющую прическу, каменщика, медсестру, и радостно забываю об отдыхе.
Мне сегодня 59 лет и один месяц, не считая — их никто не считает — девяти месяцев, которые я прожил внутри матери. Моей матери, которая уже «внутри» Могера, Андалузии, испанской земли.
А я сейчас ограблен внутренне и зарешечен внешне. Тюрьма — не материнское чрево, она безвыходна, тесный застенок, куда несправедливо заточил меня боров Франко.
Помню молодых литераторов в начале войны, приходивших ко мне в шелковых носках, пудре, браслетиках и с серпом и молотом, вышитых на галстуках. В «свое» время многие сменили серп и молот на пучок стрел. Сегодня я получил книжку «Ангелы Компостелы» Херардо Диего с его любезной надписью. Весьма знаменательно, что писатель, всегда считавший себя крайне правым, посылает ангелов мне, всегда бывшему «левым» (чего стоят слова, и где теперь лево и право!). И какой воинственный гвалт поправения всех оттенков стоит среди литераторов Испании! Хотят присвоить тех, кого так или иначе убили. Для них Унамуно — свой, Антонио Мачадо — свой, и даже Федерико Гарсиа Лорка из их компании. Ведь мертвые молчат. И «коммунисты» из Мехико станут своими, вступят в Фалангу и отнюдь не мертвыми, а вполне живыми, даже слишком живучими.
В 1938 году, когда я был на Кубе, мне сказали, что Леон Фелипе тоже здесь. Однажды я увидел у входа в отель «Ведадо» человека явно знакомого, но трудно узнаваемого. Он-то, наверно, мог бы узнать меня, потому что я не изменился. Одна девица сказала мне: «Вы так похожи, и особенно бородой, на Леона Фелипе». Я ответил: «Я ношу бороду с девятнадцати лет, а когда ее завел Леон Фелипе, не могу засвидетельствовать».
Как хорошо выйти из музея на улицу, в жизнь и природу, вдохнуть вольный воздух! В музеях тоже своя жизнь, но снаружи она вся, целиком, включая музейную. А библиотеки? Я никогда не мог «читать» в библиотеке. Кроме того, я читаю понемногу. Когда встречаю то, что нравится или восхищает, я закрываю книгу. Одной прекрасной страницы мне хватает на день, и вообще я считаю, что не надо прекрасное сваливать в кучу, одну любовь разбавлять другой. В нашей жизни вдвоем много хорошего: работаем, гуляем, стряпаем, читаем вместе; к счастью, ей нравится то же, что и мне. Мы стали ближе, чем были в Испании, и если бы не Испания, которой так не хватает, и то, что творится там и повсюду, я был бы счастлив в той мере, какая доступна душе. Но люди моего поколения не могут и не смогут быть счастливы в этом мире.