Испанцы трех миров
Испанцы трех миров читать книгу онлайн
Книгу лауреата Нобелевской премии (1956), выдающегося испанского поэта Х. Р. Хименеса (1881–1958), составили всемирно знаменитая «андалузская элегия» «Платеро и я» и впервые публикуемые на русском языке дневниковая проза, статьи и интервью периода славы и скитаний.
X. Р. Хименес — художник на все времена и первый из первых в испанской лирике XX века.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Наше Возрождение дает два ярких примера того, о чем я говорю: стихи двух монахов, обычно в одной и той же строфике, которую ввел Гарсиласо, но в разной тональности. Это Сан Хуан де ла Крус, поэт в полном, полнейшем смысле этого слова, и литератор, тоже в полном смысле этого слова, Луис де Леон.
Со всей строгостью мышления латино-мистик Луис де Леон дарит нам полноту трезвой философии и возвышающего красноречия; интуитивный профаномистик Сан Хуан бессознательно ведет нас к лучшей жизни земными дорогами, более надежными и насущными. Потому что поэзия, которую я называю распахнутой настежь, поэзия Сан Хуана, распахнута неутолимой тоской; замкнутая поэзия Луиса де Леона, поэзия мирной жизни, довольствуется достигнутым:
И совсем иное:
Одинаковы строфика, ритмика, рифмика, но какая разница!
Поэзия взаперти и поэзия настежь достаточно точно и регулярно соотносятся с двумя направлениями испанской поэзии от ее истоков до наших дней и, несомненно, продлятся в будущем, тем более что прошлое лишь усиливает это расхождение. Поэзия настежь национальней и всемирней, поэзия взаперти — интернациональней и чужеродней.
Гарсиласо и Боскан, не первые наши итальянисты, нашли золотой ключик и, бесспорно, открыли и помогли открывать в дальнейшем много прекрасного. Но как отрадно было бы мне, грешнику, тоже итальянисту и французисту, в мои смутные времена увидеть вольную струю, исток нашей речи, нашего Романсеро, «реки моей свободы, звучанья моей крови» святой Тересы, Сан Хуана, Беккера, Антонио Мачадо, увидеть ее незамутненной ни итальянскими, ни французскими притоками!
Как известно, Кристобаль де Кастильехо, такой страстный, такой плоский в подражательной сервильности придворных стихов и такой трагический в той его поэзии, что кажется подпольем официальной, встал на защиту национальных истоков, когда вслед за маркизом Сантильяной, а до него — поэтами-дантистами (сам Данте, невзирая на Вергилия, к счастью, не был ни греком, ни латинянином), Боскан и Гарсиласо стали внедрять «итальянский стиль», итальянизированную (то есть греко-латинскую) метрику и эстетику в нашу поэзию, еще хрупкую в самом начале своего взросления. Все равно, что приставить к ребенку иностранного гувернера. Сонеты и канцоны на основе одиннадцатисложника и его комбинаций стали излюбленной формой лирических изделий. Предшественники уже пользовались, наряду с другими формами, одиннадцатисложником, но пленительно варьировали интонацию. Вспомним необычный сонет маркиза Сантильяны, который начинается так:
Как хорош диссонанс последней строки!
Испанская поэзия задыхалась, но даже тогда находила выход в малых формах разного рисунка, коротких песнях народного склада и в романсах. Ясно, что восьмисложник романса мог тогда, как и теперь становиться шестнадцатисложником, и слепой не отличил бы одно от другого. Для слепого стих и проза одинаковы. И действительно, стихи отличаются только рифмой. Слепой всегда главный арбитр письменной поэзии. Если бы стихи не записывались, какими разными были бы представления о поэзии! Есть испанская поговорка: «Самая длинная песня не длинней крысиного хвоста, а самая короткая не короче хлебного зернышка». И еще одна: «Хороший поэт ухватист, как огонь».
Поскольку до Боскана и Гарсиласо уже существовали строфические комбинации, двенадцатисложные и одиннадцатисложные менее строгого рисунка, в сочинениях клириков и упомянутых подражателей Данте, была менее различима граница, разделившая наше стихотворчество в его истоках, еще полностью испанских, без той заимствованной отчетливости, которую раньше времени ввели Гарсиласо и Боскан. Нельзя сказать, что, например, Берсео был так же «обиностранен», как Боскан, и что влияние Данте на Мисера Франсиско Империаля или Хуана де Мену отзывалось пренебрежением ко всему родному.
Романс стал дорогой, по которой пошла вся испанская словесность в стихах и прозе. Вслушайтесь, например, в начало «Дон Кихота», и кто не уловит на слух восьмисложный стих, пусть посчитает на пальцах:
В какой угодно испанской прозе, в любом выступлении, в журнальной статье и даже в элегантном косноязычии неисправимого французиста Асорина вы то и дело наткнетесь на восьмисложник.
У нашего песенного строя, такого вольного, чисто испанское пристрастие к ритмическим комбинациям, чему и обязан он своим богатством. Я, прошу прощения, написал пятьсот песен, и среди них не найдется двух ритмически одинаковых. Свободный стих интернационален и может быть в каждой стране суверенным. Традиционный в Испании свободный стих, именуемый белым, с ровными строфами, одинаковыми, как пучки соломы, нельзя спутать с верлибром Уитмена, Клоделя или Унамуно.
Песня, романс и свободный стих (и проза) — три формы, в которых я хотел бы раскрепостить испанскую поэзию. Или хотя бы собственную. Что за нужда была мне копировать итальянцев, когда под рукой почти нетронутые нами сокровища арабо-андалузской поэзии, из Средневековья обращенной к нам. Прикоснуться к ней мне помог символизм, потому что лучшее в символизме — испанский вклад, в чем нетрудно убедиться на примере мавров и мистиков. Если немцы преуспели в музыке, англичане — в лирике, как принято считать, то символизм, с легкой руки Сан Хуана, — испанец. Чего бы я только ни отдал — и простите мне дерзость — чтобы тысячи стихов, александрийских ли, итальянского или французского пошиба, весь этот словесный поток не вливался в испанское русло! И чтобы не был я таким глупцом, каким был в пору поздней молодости с ее парнасизмом, да и символизмом, и не каялся теперь в эпических грехах.
Романс — «река моей свободы, звучанье моей крови», крылатая моя песня, свободный стих, мой и только мой, и проза, моя возлюбленная проза!
Романсеро — русло испанской речи
Испанский восьмисложный стих, в обиходе именуемый романсом, я всегда называл метрической дорогой, которую торит испанский язык, в стихах и прозе, что в речевом аспекте одно и то же, поскольку стихи отличаются только рифмой, точной или не точной, а не ритмом, и кто не согласен — это я тоже не раз повторял, — спросите у слепых. У каждого языка — и на этом я тоже настаиваю, — своя поступь: у французского — александрийский стих, у итальянского — одиннадцатисложник и т. д.
Быть может, реки каждой страны своим обликом и нравом и определяют русло и течение языка? Стоило бы их сопоставить.
Испанские реки, незабываемые не только для испанцев, не слишком полноводны. И это сильно сказалось на выразительности, тоже незабываемой и самодостаточной, романса, а укладывали поэты шум течения в восьмисложник или в шестнадцать слогов, для реки безразлично или даже естественно, поскольку реки меняют русло, полнят его или мелеют под будничными дождями или грозными ливнями. Что не безразлично, это ритм, дыхание, звук, голос потока. Испанец быстр и краток, и андалузец в особенности. Поэты всегда любили реки за их осязательный напор, стихийный, как вдохновение, за их неуклонность и неуемность, за их голоса и дороги, за их невозвратность и за то, повторю, что реки умирают в море достойной смертью, которая вбирает все, сплавив воедино и ничего не утратив, и держит в вечном равновесии. Так глубина Хорхе Манрике вобрала и сплавила жизнь отца, дона Родриго, пять веков тому назад, в восьмисложные строки, и все мы, временные странники испанского мира, повторяем их и будем передавать из рода в род, пока наш язык не вольется и не расплавится в ином речевом море.