Испанцы трех миров
Испанцы трех миров читать книгу онлайн
Книгу лауреата Нобелевской премии (1956), выдающегося испанского поэта Х. Р. Хименеса (1881–1958), составили всемирно знаменитая «андалузская элегия» «Платеро и я» и впервые публикуемые на русском языке дневниковая проза, статьи и интервью периода славы и скитаний.
X. Р. Хименес — художник на все времена и первый из первых в испанской лирике XX века.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Я уверен, что все эти люди со вкусом ели и спали и со вкусом встречали свой трудовой день. И если бы за труд, за их работу от души платили по справедливости, чего бы только не сделали они в жизни, своей и нашей. В том-то и суть. Всех нас должно оценивать по достоинству.
Стало расхожим мнение, что поэзия расслабляет, что это удел мечтателей, а не мощное проявление жизни. Но самые мощные страны всегда славились самой утонченной поэзией. Китай, Греция, Рим. Сильные страны знали всегда и знают сегодня, что поэзия, достигшая вершины, ведет в народ: чувство тем долговечней, чем оно естественней, чем оно ближе к народному. Кто, подобно мне, вырос в захолустье, тот хорошо знает, как отзывчивы простые крестьяне, как они трогательно чутки к той хрупкой красоте, что их окружает, — к облакам, цветам, птицам и звездам, как чувствуют они ветер и воду. Это городу в лице чинуш, торгашей, писак и клубных завсегдатаев подобная чувствительность кажется слабостью. Рядом с этими шулерами крестьянин выглядит робким, затурканным недорослем, подавленным их дутой спесью. И все потому, что в городе он лишается тех мимолетностей, что дают ему силу и питают ее. Вживаясь в ощущения, пробуя окрестный мир на вкус, на цвет, на запах, на ощупь, он остается естественным и живет в ритме природы. В поле как нигде очевидно родство человека с землей, очевидно, что человек — это вздыбленный пласт земли, и крестьянин, который не любит свой труд и свою землю, не обретет мира ни в труде, ни в земле. Деревенский люд, возвращаясь вечерами, всегда приносит в дом какую-то частичку природы — колосок на шляпе, цветок в зубах, веточку ягод — и не пользы ради, а с единственной целью — не оборвать ниточку, связующую с родными полями. Самые образные, самые поэтические обороты слышал я от темных мужиков, и ни с кем я так не любил вести разговоры, как с ними, с их женами, их детьми. Никто не сумеет сказать так, как эти крепкие мужчины, эти ладные женщины, эти ловкие дети, и мало кому дано так чувствовать, понимать и любить зыбкую прелесть мира. Исабель Гарсиа Лорка, сестра поэта, тоже выросшая в деревне, рассказывала мне в Гранаде, как однажды вечером, когда птицы то ли отпевают, то ли окликают солнце, на берегу ей повстречался крестьянин. Пустела в закатном мареве долина, пели птицы на крайнем из тополей, и песня звучала дикой переливчатой радостью, как звучит она, когда остается одна в вышине, с каждой минутой все выше и единственней. Встречный вскинул голову и, отвечая своим молчаливым мыслям, усмехнулся: «Словно все, что ни делается, — все ради них».
Нет, поэзия не расслабляет. Слабость не в душевной глубине, а в поверхностном лоске, не в тонкости, а в изворотливости. Мужчина и женщина одинаково сильны, и если словом «женоподобный», нескладным и для женщин обидным, довольно неудачно именуется слабость, оно равно применимо и к мужчинам, и к женщинам. Намекая на мужскую ущербность, оно обозначает по сути все то показное, мелочное и манерное, что присуще, к сожалению, обоим полам.
Женщина не слабей мужчины, как и мужчина не сильней ее, но поскольку желанно то, что кажется полярным, мужчины чувствительней к слабости, а женщины — к силе. Можно быть слабым от природы, от болезни, от чего угодно и не уступать в силе духа и глубине чувства. Мы слабы, когда слабеет в нас поэзия жизни.
Когда люди хватаются за колья, это уже не люди, это колья. Давайте же доверять нашей подлинной силе.
Поэзия и литература
Поэзия мне кажется и всегда казалась выражением, подобно музыке, невыразимого, несказанного, то есть — простите за тавтологию — невозможного. Литература — выражение возможного, того, что можно выразить. И поскольку дух невыразим, как мне кажется, сущностно невыразим, поэзия — естественно, на мой взгляд, — неминуемо духовна, а литература не обязательно, у нее другая судьба.
К соприкосновению с невыразимым ведет пантеизм, мистицизм (я говорю не о сугубо религиозном), любовь, сближение, открытие, погружение в природу, в материю и дух, в мир видимый и невидимый, в двойственное всё и его тень, его обратную сторону — двойственное ничто. Предварительные условия — чувство, мысль и дыхание. Результат — чувство всеобщности (модное слово «космичность» оставим в покое).
Итак, поэзия — это внутренняя, глубинная (глубокая и наивысшая) связь, благодаря нашей способности видеть и творить, мира реального, который нам кажется познаваемым, и трансцендентального, который нам кажется непознаваемым. Иначе говоря, одновременное обретение и утрата сокровенного. И поскольку этот внутренний процесс, заставляющий вибрировать все наше существо, заведомо ритмичен, как любое вдохновение, поэзия и для себя, и для других заведомо ритмична и родственней музыке, чем живописи, ибо в музыке и танце вдохновение динамично, взгляд слепнет и уходит в себя. Об этом говорят подлинные танцоры, поэты ритма, Давиды, которые должны, чтобы танцевать, вглядеться в себя. И поскольку сознание не участвует в этом динамичном экстазе — присутствуя, отсутствует, — поэзия неизбежно интуитивна и потому стихийна и изначальна, а поэт — единственный объект и субъект своего видения; создаваемое не нуждается в украшательстве. В сущности, пишет он или нет, поэт — одинокий танцор и если пишет, то по собственной слабости, потому что, честно говоря, вовсе не обязан писать. Кто обязан писать — это литератор.
Литература как жанр, подобно живописи, подчинена зрению, изобразительна, изобретательна, впечатляюща, потому что не может создавать, не сравнивая, не растолковывая, не пересказывая. Литература — перевод, поэзия — оригинал. Если поэзия подспудна, литература поверхностна; если поэзия безотчетна и потому безупречна, проста, как цветок или плод, когда это действительно поэзия, то литература, одержимая окружающим и зависимая от него, должна под него подстраиваться, напрягаться, пробиваться, вознаграждаться, словом — становиться барочной.
Мне кажется, искусство (и наука тоже) бывает двух родов — искусство созидания и искусство отражения. К первому я отношу, например, танец, поэзию и философию (философия ближе к искусству, чем к науке), ко второму — живопись, скульптуру и новеллистику. Театр может быть и тем, и другим, в зависимости от того, самоценен он или повествователен.
Поэзия как искусство созидания всегда естественна, если совершенна, или вернее — она целостна и совершенна, когда естественна; литература, самая совершенная, всегда искусна и тем искусней, чем совершенней. Литература может достигать относительной красоты, поэзия может не достигать никакой, но домогается абсолютной. Сама же поэзия недостижима, пока не коснется нас, пока сама не придет к нам, пока мы не заслужим ее своей тоской и трепетом. Принято говорить, в духе платоников, что поэт — орудие Бога живого. Я считаю, что поэт не нуждается ни в каком боге; он может быть орудием, но самого себя. Бог людей в действительности орудие, придуманное или приспособленное человеком для постижения абсолютного. Так что с равным успехом Бог может быть поэтом, а поэт богом. И мир, созданный поэтом, не уступает божьему, поскольку Бог сотворил себе или нам в подарок мир видимый, а поэт, не довольствуясь видимым, ощупью вторгается в дебри невидимого и найденное там дарит кому вздумается. Потому что поэзия — «вещь в себе», ничто и всё, изначальное «до и после»; это деяние, творящее слово, и лишь потом и потому поэзия, красота и прочее. Самонадеянная проза довольствуется зеркальным отсветом поэзии, уловленным с помощью чернокнижных манипуляций подражательности.
Само собой, в поэзии нельзя, невозможно достичь всего. Потому подлинно поэтическое произведение не может быть совершенным и не стремится к этому. Повесть или статуя, чтобы стать совершенными, должны быть завершенными, окончательными, то есть опочившими, приказавшими долго жить. И потому подлинные поэты редко и неохотно прибегают к упорядоченным литературным нормам, но почти всегда, по крайней мере в свои звездные часы, создают собственную или превращают затверделые литературные формы в зыбкие и текучие. В этом смысле, что касается так называемой «формы», литература опережает поэзию, проза усложняется. И поэты, эти слепые соловьи, впадая в грех формализма, запутываются в силках, расставленных завистливыми литераторами и хищными критиками, и начинают фабриковать тексты.