Злые песни Гийома дю Вентре : Прозаический комментарий к поэтической биографии.
Злые песни Гийома дю Вентре : Прозаический комментарий к поэтической биографии. читать книгу онлайн
Пишу и сам себе не верю. Неужели сбылось? Неужели правда мне оказана честь вывести и представить вам, читатель, этого бретера и гуляку, друга моей юности, дравшегося в Варфоломеевскую ночь на стороне избиваемых гугенотов, еретика и атеиста, осужденного по 58-й с несколькими пунктами, гасконца, потому что им был д'Артаньян, и друга Генриха Наваррца, потому что мы все читали «Королеву Марго», великого и никому не известного зека Гийома дю Вентре?
Сорок лет назад я впервые запомнил его строки. Мне было тогда восемь лет, и он, похожий на другого моего кумира, Сирано де Бержерака, участвовал в наших мальчишеских ристалищах. «Свой фетр снимая грациозно, на землю плащ спускаю я» соседствовало в моем рыцарском лексиконе со строками: «Пустить вам кварту крови квартой шпаги поклялся тот, кто вами оскорблен». Но, в отличие от Сирано, который жил только в моем воображении да в старой серовато-чернильной книжке Ростана, Гийом (это я уже тогда знал) существовал в реальности — в городе Абан за Уральским хребтом. У меня было даже доказательство его присутствия на земле — часы, подаренные мне, часы, на золотом корпусе которых стояли мои инициалы АКС, сплетенные в причудливый вензель.
Нет, нет, читатель, это не бред воспаленного воображения—это наша жизнь, умеющая сплести из нитей чистой, неприкрашенной правды ковер-самолет, или шапку-невидимку, или судьбу Гийома дю Вентре.
Извольте, оставим романтическую часть этой истории, возьмем ее вполне реальные очертания, которые можно подтвердить документами из личного дела, досье, переписки или метрикой, ратентом, справкой о реабилитации.
Жил-был человек по фамилии Харон, хромировал бабки и преподавал во ВГИКе, дирижировал оркестром и валил двуручной пилой кедры, изобретал многоканальную систему звукозаписи и карусельный станок по непрерывной разливке чугуна, присутствовал на премьере «Броненосца „Потемкин"» в Берлине и при убийстве царевича Димитрия в Угличе, бил ломом лунки под взрывчатку и учил сына произносить букву «р» непременно в слове «синхрофазотрон». Был поэтом и педантом, вольнодумцем и ортодоксом, болел всеми болезнями своего времени и имел к ним пожизненный иммунитет. Был похож на птицу и вообще, и в смысле «мы вольные птицы; пора, брат, пора». И умер в благополучной Москве от лагерного туберкулезного удушья, перехватившего вздох легких.
Вам уже стало понятнее, читатель? Значит, мы на верном пути.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Шмон длился часа полтора, не менее. Наконец он кончился, нас вернули в камеру, и мы начали .приводить в порядок наши казенные и личные пожитки, перевернутые вверх дном и вывернутые наизнанку. Когда мы остались одни и все стихло, сосед мой сказал с горькой торжественностью: прими, господи, и помилуй душу раба твоего… Владимира Давидовича, царствие ему небесное.
Никто не сказал «аминь» и ни о чем не спросил: куда спешить-то? Все равно рано или поздно все узнается и успеется. И мы узнали: накануне он сказал соседу, что намекнет перед казнью кому-нибудь, что-де правда восторжествует, что на этот счет он оставил «завещание в верных руках». Судя по двенадцатибалльному шмону, он выполнил это веселое намерение… и в этом, если угодно, и состояло его гуманистическое завещание, стоящее многих письменных… В обед возле нашей камеры черпак трахнул по миске на один удар меньше вчерашнего, так что и в остальных камерах имелась возможность отметить уход в неизвестность еще одного Человека.
А потом привели новичков, жизнь продолжалась, мы слушали «газету»… Газета — штука тоже весьма любопытная. Конечно, не сама газета, а то, как, оказывается, по-разному читают ее люди и что они в ней вычитывают. На воле об этом как-то не задумываешься, как, впрочем, о многом другом. Но сперва немного о чувстве новичка — из собственного опыта.
Уверенность — нет, точное знание, что я «не Рабинович», ни с какого боку-припеку не причастен к чему бы то ни было, за что можно бы арестовать и репрессировать человека, определяло мое самочувствие не только в ту памятную ночь с тридцать первого августа на первое сентября, когда нас разбудил не звонок, а непонятный стук в дверь и предводитель группы людей в военном и в штатском, установив мою личность, осведомился, грамотен ли я, а получив утвердительный ответ, показал мне под целлулоидом в своем планшете «Ордер на обыск и арест» такого-то, то есть меня. Эта уверенность в том, что я — это я, а не какой-нибудь изменник и враг народа, не покидала меня еще и в машине, и на Лубянке на первом допросе, и после допроса, когда появилось уже, правда, какое-то ощущение тумана и мистики, но все же сохранилось в неприкосновенности чувство — ну, ладно, пусть будет по-вашему, оптимизма. Хорошо, пусть неисправимого, не в терминах дело. Так вот: в камеру я вошел с твердой убежденностью не только в своей невиновности и непричастности к чему бы то ни было, но и с естественным, как мне казалось, предположением, что передо мной — те самые враги, изменники, предатели, террористы и диверсанты, которых, слава богу, изловили и обезвредили наши бдительные органы, руководимые железным наркомом — «ежовыми рукавицами». Я стоял у двери, озирал эту неожиданно многочисленную толпу людей, расположившихся в не слишком удобных и далеко не изящных позах, тесно, как в переполненном трамвае в часы пик. «Вот они какие, голубчики!» — думал я, переводя взгляд с одного на другого и ловя себя на мысли, что здорово они все-таки маскируются, черти: хоть бы одно «преступное» лицо, хоть бы один по-ломброзовски «ярко выраженный тип» социальной или иной неполноценности!..
Меня едва удостоили беглого взгляда. Должно быть, я произвел впечатление человека, заслуживающего доверия, потому что кто-то сразу же спросил меня: «Ну, что там в газетах? Вы ведь с воли, по лицу видно… Так что же пишут?» — «Оставь его,— вмешался кто-то,— пусть малость очухается. Не видишь разве — человека схватили случайно, ни за что ни про что, и с врагами народа он встречается впервые… Дай оглядеться парню!» — Как ни тесно было в камере, люди еще малость сдвинулись и освободили мне крохотное местечко у самой параши. Я и не думал садиться: стоит ли пачкать белые брюки (тот август был жаркий, мы еще ходили в белом), если меня должны выпустить — не через час, так через два или три!
Вот за эти два или три часа моей жизни я, признаться, до сих пор внутренне стыжусь. Есть у меня, как у любого человека, еще и другие кляксы и пятнышки, которых, по сути, тоже стыдиться надо бы, но все остальное я себе как-то прощаю — невелики они, эти грешки, да и давно уж искуплены… А вот чувство своего априорного превосходства над людьми в бутырской камере, чувство, внушенное мне не столько самомнением, сколько казавшейся мне очевидностью, что раз их посадили, то и говорить не о чем, они же враги! — вот этого я себе никогда не прощу. Может статься, именно потому не прощу, что, несмотря на свою тогдашнюю молодость, я себя, тогдашнего, отнюдь не считаю таким уж беспросветным дурачком. Мне кажется, что я многое, если не все, схватывал тогда на лету, не то что сейчас… А вот поди ж ты!
Я стоял у параши, одной рукой поддерживая свои белоснежные брюки, лишенные ремня и верхнего крючка, а в другой держа полотенце, зубную щетку, пачку папирос и спички — вещи, чуть ли не насильно навязанные мне домочадцами, как навязан был мне и пиджак (зачем — в такую теплынь, когда известно, что я вернусь через часа два, ну, от силы — три?!). Спасибо еще оперуполномоченному: это он настоял, а то ни за что бы не взял я ничего с собой. Ведь взять что-то — это же все равно что признать, что я могу «там» задержаться, попасть, чего доброго, в тюрьму!.. Да вы что, шутите? И своих домочадцев я дико невзлюбил на какое-то мгновенье — вот именно в ту минуту, когда они проявляли такую заботу обо мне и любовь: значит, допускали-таки возможность, что меня не отпустят немедленно!?
Уполномоченный только сказал: «Возьмите, запас ведь кармана не жмет. Ведь можете и на сутки задержаться, и на дольше, всяко бывает…» — «А может и зонтик захватить?» — решил я съязвить, но уполномоченный никакого юмора не понимал — то ли вообще, то ли в данной служебной ситуации, этого сказать не берусь. Ответил он, во всяком случае, очень спокойно: «Зонтика не положено, а валенки можно». Валенок у меня, слава богу, не было. И поехал я налегке, набросив на плечи пиджак — первый попавшийся, серый в крапинку. Мне за него на первой же пересылке целых три пайки хлеба и пачку махорки дали — вот какой пиджак был!
Вот и стоял я в своем пиджаке и спадающих брюках, курил и бдительно вслушивался во вражеский негромкий разговор у моих ног — до самого обеда. К баланде и каше я, конечно, и не притронулся — один их запах и вид вызывали во мне неприязнь,— и обед мой стоял нетронутым на столе, когда все уже поели и дежурный перемыл миски и ложки. Потом он вытер руки, порылся в своем барахле, достал что-то и с этим чем-то стал пробираться ко мне, аккуратно переступая через ноги и туловища. «Возьмите и поешьте,— сказал он, протягивая мне кусок хлеба,— пайку вы получите только утром». Я поблагодарил и сказал, что не голоден. Дежурный кивнул понимающе, вернулся к столу и положил там хлеб к моим двум мискам, а потом пошел на свое место. Я стоял, курил и ждал, что меня вот-вот вызовут. Допросят по форме. Извинятся. Отпустят. Ладно уж, пусть без извинений, работы у них вон ведь сколько, разве я не вижу, не понимаю — долго ли промахнуться, прихватить ненароком и невиновного. Лес рубят…
