Под бременем всякой утраты,
Под тяжестью всякой вины
Мне видятся южные штаты —
Еще до Гражданской войны.
Люблю нерушимость порядка,
Чепцы и шкатулки старух,
Молитвенник, пахнущий сладко,
Вечерние чтения вслух.
Мне нравятся эти южанки,
Кумиры друзей и врагов,
Пожизненные каторжанки
Старинных своих очагов.
Все эти О'Хары из Тары,—
И кажется, бунту сродни
Покорность, с которой удары
Судьбы принимают они.
Мне ведома эта повадка —
Терпение, честь, прямота,—
И эта ехидная складка
Решительно сжатого рта.
Я тоже из этой породы,
Мне дороги утварь и снедь,
Я тоже не знаю свободы
Помимо свободы терпеть.
Когда твоя рать полукружьем
Мне застила весь окоем,
Я только твоим же оружьем
Сражался на поле твоем.
И буду стареть понемногу,
И может быть, скоро пойму,
Что только в покорности Богу
И кроется вызов ему.
Люблю тебя, военная диорама,
Сокровище приморского городка,
Чей порт — давно уже свалка стального хлама,
Из гордости не списанного пока.
Мундир пригнан, усы скобкой, и все лица
Красны от храбрости и счастья, как от вина.
На горизонте восходит солнце Аустерлица,
На правом фланге видны флеши Бородина.
Люблю воинственную живость, точней — свежесть.
Развернутый строй, люблю твой строгий, стройный вид.
Швед, русский, немец — колет, рубит, скрежет,
И даже жид чего-то такое норовит.
Гудит барабан, и флейта в ответ свистит и дразнится.
Исход батальи висит на нитке ее свистка.
— Скажи, сестра, я буду жить? — Какая разница,
Зато взгляни, какой пейзаж! — говорит сестра.
Пейзаж — праздник: круглы, упруги дымки пушек.
Кого-то режет бодрый медик Пирогов.
Он призывает послать врагу свинцовых плюшек
И начиненных горючей смесью пирогов.
На правом фланге стоит Суворов дефис Нахимов,
Сквозь зубы Жуков дефис Кутузов ему грубит,
По центру кадра стоит де Толли и, плащ накинув,
О чем-то спорит с Багратионом, но тот убит.
Гремит гулко, орет браво, трещит сухо.
Японцы в шоке. Отряд китайцев бежит вспять.
Бабах слева! бабах справа! Хлестнул ухо
Выстрел, и тут же ему в ответ хлестнули пять.
На первом плане мы видим подвиг вахмистра Добченко:
Фуражка сбита, грудь открыта, в крови рот.
В чем заключался подвиг — забыто, и это, в общем-то,
Не умаляет заслуг героя. Наоборот.
На среднем плане мы видим прорыв батареи Тушина,
Тушин сидит, пушки забыв, фляжку открыв.
Поскольку турецкая оборона и так разрушена,
Он отказался их добивать, и это прорыв.
На заднем плане легко видеть сестру Тату —
Правее флешей Бородина, левей скирд.
Она под вражеским огнем дает солдату:
Один считает, что наркоз, другой — что спирт.
Вдали — море, лазурь зыби, песок пляжей,
Фрегат «Страшный» идет в гавань: пробит ют.
Эсминец «Наш» таранит бок миноносцу «Вражий»,
А крейсер «Грек» идет ко дну, и все поют.
Свежесть сражения! Праздник войны! Азарт свободы!
Какой блеск, какой густой голубой цвет!
Курортники делают ставки, пьют воды.
Правее вы можете видеть бар «Корвет».
Там к вашим услугам охра, лазурь, белила,
Кровь с молоком, текила, кола, квас,
Гибель Помпеи, взятие Зимнего, штурм Берлина,
Битва за Рим: в конечном итоге все для вас.
Вот так, бывало, зимой, утром, пока молод,
Выходишь из дома возлюбленной налегке —
И свежесть смерти, стерильный стальной холод
Пройдет, как бритва, по шее и по щеке.
«Пинь-пинь-тарарах!» — звучит на ветке. Где твое жало,
Где твоя строгость, строгая госпожа?
Все уже было, а этого не бывало.
Жизнь — духота. Смерть будет нам свежа.
Чуть ночь, они топили печь.
Шел август. Ночи были влажны.
Сначала клали, чтоб разжечь,
Щепу, лучину, хлам бумажный.
Жарка, уютна, горяча,
Среди густеющего мрака
Она горела, как свеча
Из «Зимней ночи» Пастернака.
Отдавшись первому теплу
И запахам дымка и прели,
Они сидели на полу
И, взявшись за руки, смотрели.
Чуть ночь, они топили печь.
Дрова не сразу занимались,
И долго, перед тем как лечь,
Они растопкой занимались.
Дрова успели отсыреть
В мешке у входа на террасу,
Их нежелание гореть
Рождало затруднений массу,
Но через несколько минут
Огонь уже крепчал, помедлив,
И еле слышный ровный гуд
Рождался в багроватых недрах.
Дым очертания менял
И из трубы клубился книзу,
Дождь припускал по временам,
Стучал по крыше, по карнизу,
Не уставал листву листать
Своим касанием бесплотным,
И вдвое слаще было спать
В струистом шелесте дремотном.
Чуть ночь, они топили печь,
Плясали тени по обоям,
Огня лепечущая речь
Была понятна им обоим.
Помешивали кочергой
Печное пышущее чрево,
И не был там никто другой —
Леса направо и налево,
Лишь дождь, как полуночный ткач,
Прошил по странному наитью
Глухую тишь окрестных дач
Своею шелестящей нитью.
Казалось, осень началась.
В июле дачники бежали
И в эти дни, дождя боясь,
Сюда почти не наезжали.
Весь мир, помимо их жилья,
Был как бы вынесен за скобку,—
Но прогорали уголья,
И он вставал закрыть заслонку.
Чуть ночь, они топили печь,
И в отблесках ее свеченья
Плясали тени рук и плеч,
Как некогда — судьбы скрещенья.
Волна пахучего тепла,
Что веяла дымком и прелью,
Чуть колебалась и плыла
Над полом, креслом, над постелью,
Над старой вазочкой цветной,
В которой флоксы доживали,
И над оплывшею свечой,
Которую не зажигали.