Как светлая память,
бессмертна далекая быль.
Сыновней любовью
я землю свою полюбил
за сказку рассвета,
в которой простор да ковыль,
в которой над стрепетом
коршун погибель трубил;
за сказку рассвета,
в которой запевки свои
дарили казачки
чубатым лихим женихам,
в которой ночами
гремели в садах соловьи,
последние звезды
наоткуп отдав петухам.
Сыновней любовью
я землю свою полюбил:
я в детстве на ней
молодые деревья сажал,
и зверя степного
на ней я впервые убил,
на ней в поединке
впервые бесстрашье стяжал…
Я ввек не забуду иную,
суровую быль:
на милой равнине —
следы орудийных колес,
следы отступлений,
степная летучая пыль,
да в небе над пылью
германский —
с крестом —
бомбовоз.
Проклятье фашисту!
Он танком тюльпаны глушил,
он листьями яблонь
баварских кормил лошадей,
седых коммунистов
у двери петлею душил,
пытал и пожаром,
и мукой библейских гвоздей!
Что может быть злей
и суровей возмездья земли,
вскормившей своими хлебами
таких сыновей,
которые с гневом ее
до Берлина дошли,
нигде не забыв
милосердья России своей?
За сотни верст, в России, сердцу милой,
лучами лун и солнц неодолим,
зимы гигантский лебедь белокрылый
летает над Отечеством моим.
Мы гордо вспоминаем на чужбине
всю красоту родных долин зимой:
мороз в Москве, метель на Украине,
сибирский кедр под звездной бахромой,
поземки ветра вдоль дорог похода,
январский снег над шпилями Кремля…
Руси благословенная природа —
священная советская земля!
Как подули железные ветры Берлина,
как вскипели над Русью военные грозы!
Провожала московская женщина сына…
Материнские слезы,
материнские слезы!..
Сорок первый — кровавое, знойное лето.
Сорок третий — атаки в снега и морозы.
Письмецо долгожданное из лазарета…
Материнские слезы,
материнские слезы!..
Сорок пятый за Вислу идет расставанье,
землю прусскую русские рвут бомбовозы.
А в России не гаснет огонек ожиданья —
материнские слезы,
материнские слезы!..
Пятый снег закружился, завьюжил дорогу
над костями врага у можайской березы.
Сын седой возвратился к родному порогу…
Материнские слезы,
материнские слезы!..
К полудню дождик был обещан
нещадным зноем тишины, —
и вот полил он, как из трещин
раздвинутой голубизны.
Он измывался над цветами,
а те, смеясь, в садах живых
тянули узенькими ртами
соломки струек дождевых.
Скучал, под молнией белея,
беседки зыбкий боровик.
В конце заплаканной аллеи —
пирамидальный дождевик.
По саду женщина бродила,
ждала кого-то в полумгле…
Не все ль равно, где это было:
в Белграде, в Минске иль в Орле?
А мне б хотелось, мне б желалось,
чтоб этой женщиной была
та, что со мною расставалась
и перед боем согревалась
лампадкой моего тепла.
Под ветром, стонущим во мраке,
в земле, под проливным дождем
ракеты иль свистка к атаке
мы все, как избавленья, ждем.
Тупая боль свела суставы
и ломит в ледяной воде.
(Я б внес в пехотные уставы
параграф о таком дожде!)
Боями местного значенья
не провести солдат, кто здесь
молчанием ожесточенья,
как порохом, пропитан весь.
Не зря ведется счет минутам
безмолвным, пересохшим ртом:
вторую ночь под ливнем лютым
мы землю греем животом.
И проступает сквозь молчанье
решимость — встать и в полный рост
идти сквозь дождь на одичанье
немецких пулеметных гнезд.
Идти вперед сквозь ливня чащи,
забыть, что твой окоп — не дом:
пусть нам не сладко, но не слаще
в траншеях немцу под дождем.
Пока не вспыхнули зарницы
под легким пухом облаков,
нагрянь виденьем!
До границы
последний километр цветов!
А там пойдет земля чужая,
подвластная твоим пятам:
ты, все дожди опережая,
пройдешь по вражеским цветам.
…Любовь моя!
Вот здесь, в размытом
окопе, выбранном на миг,
своей тоскою, как магнитом,
я к телу твоему приник.
Как мне тепло от расставанья,
исчезнувшего вдруг в мечте,
от сладкого воспоминанья
о недоступной теплоте!
Мне больно было в те мгновенья,
когда, не овладев собой,
я жил до умопомраченья
опасной нашею судьбой.
Но перед боем слабость эту
я принимал как трубный звук:
коль есть враги — покоя нету,
коль нет покоя — нет разлук!