Вой сирены свистящ и режущ.
Рокочет вражеский самолет.
В электрический сумрак бомбоубежищ
девочка молча с куклой идет.
Она по камням, стучит башмаками,
спокойная девочка.
В этот миг
гулкими медленными шагами
авиабомбы
идут над нами —
к Арбату от Каменного —
напрямик…
К рассвету лишь девочка услыхала
голос диктора над собой:
«Угроза
воздушного
нападения
миновала.
Отбой!»
…Скоро счастливый рассвет настанет,
когда сквозь вражеский бурелом
последний залп орудийный грянет
над последним
освобожденным селом.
И наш автоматчик
с гневом солдата
в последний
войны напряженный час,
в последней атаке
из автомата
выстрелит в немца
последний раз.
И над чужою страною
росчерк
зенитки нашей
мглу рассечет:
последний
фашистский
бомбардировщик,
объятый пламенем,
упадет.
И русским женщинам
в их волненье
от радости
затуманит глаза
счастливая,
щедрая, как исцеленье,
последняя,
медленная слеза.
И люди
последний раз из подвала
выйдут.
И мир огласится трубой:
«Угроза
воздушного
нападения
миновала.
Отбой!»
На самом центральном куполе
русские зодчие установили крест,
который возвышается над
турецким полумесяцем
как символ победы христианства.
Над шипкинскими облаками,
где воздух, словно лед,
лилов,
звонарь играет языками
шестнадцати колоколов
Неуловимые рыданья
под сводом старых изразцов —
глухие отзвуки преданья —
плач над могилой мертвецов.
Нет, не рыданья, а воскресший
бессмертный реквием солдат,
чьи имена,
как грани флешей,
на белом мраморе лежат.
И мне казалось, мне казалось,
что звуков медная волна
глубин моей души касалась —
ее невидимого дна.
Она,
как горный гул обвала,
над пылью трав,
над сном орла
то плакала,
то ликовала,
то замирала,
то росла…
Стоял великий храм,
в багрянец
сентябрьских зорь и звезд зажат.
— Сними пилотку, сталинградец,
здесь наши прадеды лежат!..
Сквозь звуки лет
мы слышим, внуки,
и бой,
и бегство янычар,
и русских труб литые звуки,
и ликование болгар.
Здесь все с нечеловечьей жаждой
хранит следы былых легенд:
и кость картечника, и каждый
травой поросший ложемент,
и скал
отвесные
отсеки,
что будто срезаны
ножом,
и крест, поставленный навеки,
на полумесяце чужом…
Я к храму шел боями славы —
сквозь Сталинград,
сквозь огнь и дым, —
и я оружьем добыл право
стать на колени перед ним.
На большом перевале, где тучи висят,
где зигзагами мчатся автомобили,
повстречался прославленный русский солдат
с незнакомым стрелком, поседевшим от пыли.
Знак приветствия. Краткий солдатский привал.
Вещмешки на камнях. Перекур с разговором.
И казалось — смотрел на друзей перевал
любопытным, и долгим, и искренним взором.
И казалось — прихлынули в память года
величавых баталий, сраженья и войны;
и казалось солдатам, что здесь навсегда
утвердилась свобода:
на Шипке спокойно.
На родных языках говорили они
здесь, на бранной земле, породнившись навеки…
Может быть, повторилась в сентябрьские дни
встреча та, что была в девятнадцатом веке?
…Гул мотора до них донесли ветерки.
И болгарский солдат обратился с улыбкой:
— Это русские. Наши штурмовики! —
Самолеты, как слава, летели над Шипкой.
На крутых виражах проходили они:
словно почесть в тот миг
отдавали пред боем
храбрым воинам русско-турецкой войны —
и болгарским дружинам, и русским героям.
Передать ли восторг двух старинных друзей?
Слабым светом познаний и тщетных усилий?!
Эта встреча, достойная кисти твоей, ждет тебя,
молодой баталист наших дней, —
живописец войны, Верещагин Василий!