История русской литературы XIX века. В трех частях. Часть 1 1800-1830-е годы
История русской литературы XIX века. В трех частях. Часть 1 1800-1830-е годы читать книгу онлайн
Рекомендовано УМО по специальностям педагогического образования в качестве учебника для студентов высших учебных заведений, обучающихся по специальности 032900 (050301) – «русский язык и литература». В учебнике даются современные подходы в освещении основных этапов историко-литературного процесса.
В соответствии с новыми данными филологической науки пересматривается традиционная периодизация историко-литературного развития, расширяется и уточняется представление о ренессансной природе русского реализма.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Интеллект Печорина, как видим, перенасыщен энергией разрушительного, любоначального разума. Такой разум далеко не бескорыстен: Печорин не мыслит познания без эгоистического обладания познаваемым предметом. А потому его интеллектуальные игры с людьми приносят им лишь несчастия и горе. Страдает Вера, оскорблена в лучших чувствах княжна Мери, убит на дуэли Грушницкий. Такой исход «игр» не может не озадачить Печорина. «Неужели, думал я, мое единственное назначение на земле – разрушать чужие надежды? С тех пор, как я живу и действую, судьба как-то всегда приводила меня к развязке чужих драм, как будто без меня никто не мог бы ни умереть, ни прийти в отчаяние. Я был необходимое лицо пятого акта; невольно я разыгрывал жалкую роль палача или предателя. Какую цель имела на это судьба?»
Но причина скрывается не в судьбе, а в качестве печоринского ума, нацеленного лишь на познание низких истин и провоцирующего поэтому не лучшие инстинкты и страсти в душах вовлеченных в его «Ифы» людей. Разум Печорина, плененный сиюминутными, преходящими явлениями жизни, бескрылый разум, теряет одухотворяющие и возвышающие человека начала. Не согретый верой, этот разум осознает лишь мирскую бренность и конечность земного бытия. Он служит не жизни, а смерти. Он нацелен на познание не божественного и вечного, а смертного и тленного, эгоистического начала в мире и в человеческой душе.
Такой разум беспощаден не только к окружающим, он разрушительно действует и на самого героя, лишая его душевной цельности, раскалывая его внутреннее «я». «Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его». Получается, что жизнь сама по себе, а мысль сама по себе: сперва живу, потом мыслю или одной половиной своего «я» живу и чувствую жизнь, а другой – осмысливаю ее. Рассказывая, как ведет себя в бою Грушницкий, как он «махает шашкой, кричит и бросается вперед, зажмуря глаза», Печорин замечает: «Это что-то не русская храбрость!» То же самое можно сказать и о качестве печоринского ума: «Это что-то не русский ум!»
Русский человек, воспитанный в атмосфере отечественной духовности, не мыслил себе «ума» в отрыве от «сердца». В православной традиции не существовало противоречия между умом и сердцем, чувствами и волей. Она утверждала иное, целостное понимание личности, становление которой совершается не механическими скачками, а органически, в единстве мыслящего чувства и чувствующей мысли. Даже русская философия чужда отвлеченного, спекулятивного умозрения и близка к художественной манере постижения действительности.
Самопознание Печорина осуществляется иначе: оно выпускает чувство на свободу, а потом дает ему оценку, овладевает им и приходит к неутешительному выводу. В состоянии «рефлексии» разум и чувство действуют не в союзе, а в разрыве друг с другом. Под самовластием разума «благоуханный цвет чувства блекнет, не распустившись». Но и мысль, лишенная чувства и веры, «дробится в бесконечность, как солнечный луч в граненом хрустале». И «рука, подъятая для действия, как внезапно окаменелая, останавливается на взмахе и не ударяет», – пишет Белинский.
Такое самопознание не собирает мир в органическое целое, а дробит его на куски, не объединяет человеческую личность, а раскалывает ее. Внутренняя раздвоенность печоринского «я» становится источником постоянной боли: она подтачивает полноту человеческого чувства, а не одухотворяет его, она гасит волю, опустошает душу, погружая ее в глубокое уныние, она превращает жизнь героя в бесконечную игру, не приносящую удовлетворения и успокоения: «Я, как матрос, рожденный и выросший на палубе разбойничьего брига; его душа сжилась с бурями и битвами, и, выброшенный на берег, он скучает и томится…»
В повести «Фаталист», завершающей роман, Печорин пытается обрести смысл жизни в вере, будто бы судьба любого человека предопределена Богом и записана на небесах. Эта вера, как сказано в «Фаталисте», свойственна не только мусульманам, но разделяется и многими христианами. Сам Лермонтов почерпнул ее из английского романтизма, в котором явственно звучали отголоски протестантского учения Кальвина о предопределении. Согласно этому учению, судьбы людей предопределены непостижимой для смертных Божественной волей: «избранные» предназначены к вечному спасению, «отверженные» – к вечной гибели и мучениям. В поэме «Демон» Лермонтов скажет об «избранных» душах так:
Это учение, с одной стороны, открывало соблазн для одаренной личности причислить себя к исключительной натуре, богоизбранной, свободной от любых нравственных ограничений. А с другой стороны, оно давало повод обвинить Творца в жестокости, в нелюбви к человеку – источник лермонтовского ропота и тяжбы с Богом. Бог напоминал здесь скорее ветхозаветного Иегову, чем новозаветного Христа, карающего Судию, а не доброго Пастыря. Не потому ли имя Христа почти не встречается в творчестве Лермонтова?
Тем не менее, в повести «Фаталист» и эта вера подвергается сомнению: «Все это вздор! – сказал кто-то, – где эти верные люди, видевшие список, на котором означен час нашей смерти?… И если точно есть предопределение, то зачем же нам дана воля, рассудок? почему мы должны давать отчет в наших поступках?»
Начавшийся между офицерами спор завершается рискованной игрой-экспериментом, на которую решается подзадоренный Печориным офицер Вулич. «Странная» осечка, которую дал его пистолет, приставленный к виску, как будто бы доказывает существование предопределения. Но сбывается и предчувствие Печорина, читающего на лице Вулича роковую обреченность: он гибнет в эту же ночь от руки взбесившегося пьяного казака. Наконец и сам Печорин включается в эксперимент по задержанию этого казака. Испытывая судьбу, подобно Вуличу, герой остается невредимым: пуля казака лишь сорвала эполет.
«После всего этого, как бы, кажется, не сделаться фаталистом? – спрашивает себя Печорин и тут же возражает. – Но кто знает наверное, убежден ли он в чем или нет?., и как часто мы принимаем за убеждение обман чувств или промах рассудка!…» Что доказывает, например, счастливый исход эксперимента Вулича с выстрелом себе в висок? Существование предопределения? Или правоту Максима Максимыча, который говорит: «Эти азиатские курки часто осекаются, если дурно смазаны или не довольно крепко прижмешь пальцем»? Да и встреча Вулича с пьяным казаком могла бы пройти безболезненно. Максим Максимыч сетует: «Черт же его дернул ночью с пьяным разговаривать!» Наконец, предопределение ли спасло жизнь Печорину в его собственном эксперименте? Вспомним, что Печорин очень тщательно продумал план своих действий: прыгнул в окно в тот момент, когда есаул отвлек внимание казака, нырнул вниз головой, чтобы казак промахнулся, а дым от выстрела помешал ему схватить шашку.
Финал романа поэтому звучит открыто и неразрешенно. Пройдя сквозь искус фатализма, Печорин говорит: «Я люблю сомневаться во всем: это расположение ума не мешает решительности характера – напротив; что до меня касается, то я всегда смелее иду вперед, когда не знаю, что меня ожидает. Ведь хуже смерти ничего не случится – а смерти не минуешь!»
И однако миросозерцание людей «древних и премудрых» не оставляет Печорина в покое, тревожит его гордый ум и опустошенное сердце. Вспомнив о «людях премудрых», посмеявшись над их верой в то, что «светила небесные принимают участие» в человеческих делах, Печорин продолжает: «Но зато какую силу воли придавала им уверенность, что целое небо с своими бесчисленными жителями на них смотрит с участием, хотя немым, но неизменным!… А мы, их жалкие потомки, скитающиеся по земле без убеждений и гордости, без наслаждения и страха, кроме той невольной боязни, сжимающей сердце при мысли о неизбежном конце, мы неспособны более к великим жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного нашего счастия, потому что знаем его невозможность, и равнодушно переходим от сомнения к сомнению, как наши предки бросались от одного заблуждения к другому, не имея, как они, ни надежды, ни даже того неопределенного, хотя истинного наслаждения, которое встречает душа во всякой борьбе с людьми или с судьбою».