Россия и Запад
Россия и Запад читать книгу онлайн
Сборник, посвященный 70-летию одного из виднейших отечественных литературоведов Константина Марковича Азадовского, включает работы сорока авторов из разных стран. Исследователь известен прежде всего трудами о взаимоотношениях русской культуры с другими культурами (в первую очередь германской), и многие статьи в этом сборнике также посвящены сходной проблематике. Вместе с тем сюда вошли и архивные публикации, и теоретические работы, и статьи об общественной деятельности ученого. Завершается книга библиографией трудов К. М. Азадовского.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Некоторые живые картины домлитовской [1081] повседневности рисовала эмигрировавшая в 1921 году Татьяна Сергеевна Варшер:
Я оказалась богачкой: принесла с собой восковую свечу «трехкопеечную».
— Смотрите, смотрите, Т.С. буржуйка.
— Ради Бога, где Вы свечку достали? В церквах не дают «на вынос»…
Вокруг моей свечки собирается компания… в руках мисочки с варевом или стаканы с кофеем.
— Мне кажется, что это кофе из голубиного помета, — говорит поэт.
— А вам раньше приходилось есть голубиный помет?..
— «Лопай, что дают». Чехов еще сказал.
— Позвольте, да ведь это же порция для воробья, и то для несовершеннолетнего воробья, — кипятится <А.А.> Измайлов. Бедный, не удалось ему дожить до лучших дней…
— Представьте, — говорит ему молодой поэт, — обещали мои стихи напечатать, а цензор — бывший боцман, надписал: «Оные стихи не могут быть напечатаны, так как содержание оных не соответствует мировой гармонии…» <…>
— По-моему — хуже всего темнота.
— А — по-моему — так холод.
— Голод — тоже ничего себе [1082].
В том же очерке выведена неназванная М. В. Ватсон, с которой Гумилев сталкивался в Доме литераторов и к которой относился весьма уважительно [1083], — одна из самых активных деятельниц Литературного фонда, жившая под лозунгом «мы писательницы, а не дамы!» и «исполненная боевого задора» [1084]:
Т.С.! Т.С.! Скорее ко мне со свечкой!
— Ну, что еще случилось?
Зовет меня старая писательница. Даже в «Всемирную литературу» не пошла работать — там Горький, «лакей большевиков». Голова трясется, руки немытые, на ногах тряпки, рваная вязаная кофта…
«Не подкупишь меня» — это не фраза! Отказалась от академического пайка — «не хочу от них подачки»… Подхожу со свечкой.
— Что?
— Скажите, — тычет пальцем на благообразного старика с длинными седыми волосами. — Это Ясинский?
— Ясинский.
— Иероним Ясинский?
— Наверное.
Подходит ближе.
— Тьфу! А я в темноте не разобралась, а он мне руку опоганил… взял да поцеловал…
— Слушайте, ведь это же неделикатно, ведь он же тоже старик…
— Ну что же, что старик… большевикам продался, так тьфу, — еще с большим азартом.
Больше Ясинский не появлялся в «Доме литераторов».
Гумилева на заднем плане при выходе М. В. Ватсон мы видим в «Двадцать первом»:
В прихожей Дома Литераторов в этот час пусто, гулко хлопает за Юрием входная дверь. Пусто и во второй прихожей. Этот реквизированный особняк, как и Гукасовский [1085], раскидистый, комфортабельный. Дальше в зале слышится оживленное щебетанье контрольных барышень и еще взволнованный, убеждающий голос Марии Валентиновны Ватсон, друга Надсона, свято берегущей память поэта.
Ватсон пропагандирует. Это обычная картина. Стоя перед группой поэтов, с Гумилевым во главе, маленькая, седая, стриженая старушка продолжает возбужденную речь:
— Надо идти на улицу!.. Кричать! Слово — сила!.. Я останавливаю встречных солдат, — ведь это же младшие братья наши. Я говорю им: опомнитесь! Что вы делаете?!
Поэты — их два-три — в подражание Гумилеву бесстрастны. Только поводят глазами на нее, на него. А он — прямой, важный, в своей сибирской дохе, слушает с высоты своего роста. Ничего не прочесть в бледном, сером лице, в убегающем, косящем взгляде. Он некрасив, и в этой некрасивости тоже обаяние. Другим, красивым, хотелось бы быть такими, как он — некрасивыми и значительными [1086].
Не исключено, что по редкому совпадению мемуаристка наблюдала ту же сцену, что и заезжий гость:
В последний раз я видел Гумилева в самом конце ноября или в начале декабря 1920 г. в Ленинграде, куда приезжал из Одессы. Это было в столовой Дома литераторов — на Бассейной. Гумилев уже у выходной двери разговаривал с М. В. Ватсон, которая, как всегда, была очень разгорячена и в чем-то изобличала кого-то из молодых поэтов. Увидя меня, Марья Валент<иновна> стала жаловаться на Гумилева за его равнодушие к политическому поведению его учеников. Н.С. смущенно улыбался [1087].
В повести «Двадцать первый» есть и другие сцены из жизни Дома литераторов. Например, походит на нефикциональное воспоминание такая сцена сезона 1921–1922 годов:
Кузмин со своим завитком на лбу, скромно сидевший за тарелкой крапивного супа, — крапивы много росло в саду — глянул вдруг, при солнечном освещении, маленьким, несчастным старичком.
Неожиданно пришла Ахматова, обычно не бывавшая в Доме Литераторов, с грубым, серым мешком в руках за получением посылки «Ара» для сына своего, Льва Гумилева.
Кто же еще мог родиться у Гумилева, как не львенок:
или:
или еще:
Контрольные барышни то и дело бегали через залу посмотреть на Ахматову. Ссорились:
— Не иди сразу: она заметит.
— А ты-то чего? Ты уже видела [1088]…
В эпизодах в доме отдыха, куда отправлял своих членов Дом литераторов (и куда попадает наш герой), возникают некоторые мелкие подробности к рассказанному в газетной публикации. Из обитателей Дачи Чернова (напротив нынешнего Речного вокзала, в советское время — центр глушения зарубежного вещания) в повести появляется Николай Моисеевич Волковыский [1089] (названный здесь Григорием Моисеевичем, впрочем, так звали его брата, и, возможно, именно о последнем идет речь в повести), один из отцов-основателей Дома литераторов. Он вспоминал:
На низком берегу Невы, возле самой волны, бесшумно целовавшей прибрежный песок, вдали от суеты едва-едва возрождавшегося Петербурга, сидели мы долгие вечерние часы и слушали Гумилева, читавшего свои стихи. Монотонное, с однообразным повышением и понижением, с холодным, почти бездушным пафосом, чтение. Порой становилось скучно. Стихи были знакомые, читал Гумилев с незажигающей, неволнующей четкостью, но поэт любил читать себя, а слушательницы требовали еще и еще.
Мы жили в советском доме отдыха — и все были рады уйти от вялых будней коммунизированной жизни. Странные были дни: в двух шагах от нас — огромный, советски-прозябавший завод с комячейками, комиссарами, лозунгами, резолюциями, а мы сидим на безмятежном берегу Невы без комиссаров, без лозунгов, без кожаных курток и «партийной дисциплины» и слушаем стихи о дикой Африке, о женщине с огненными волосами, об обезьяне, пять дней правившей страной. И разве только эта обезьяна возвращала усталую от казарменной жизни мысль к окружавшей действительности, нелепой, изуродованной, обнищавшей [1090].
Аллюзию на российскую реальность 1920 года слушатели находили в гротескной гумилевской Либерии, где большой шимпанзе в президентском доме размахивал палкой, бил посуду, шатался, как пьяный, и управлял страной. Надежду внушало, что только «целых пять дней».