Поэтика за чайным столом и другие разборы
Поэтика за чайным столом и другие разборы читать книгу онлайн
Книга представляет собой сборник работ известного российско-американского филолога Александра Жолковского — в основном новейших, с добавлением некоторых давно не перепечатывавшихся. Четыре десятка статей разбиты на пять разделов, посвященных стихам Пастернака; русской поэзии XIX–XX веков (Пушкин, Прутков, Ходасевич, Хармс, Ахматова, Кушнер, Бородицкая); русской и отчасти зарубежной прозе (Достоевский, Толстой, Стендаль, Мопассан, Готорн, Э. По, С. Цвейг, Зощенко, Евг. Гинзбург, Искандер, Аксенов); характерным литературным топосам (мотиву сна в дистопических романах, мотиву каталогов — от Гомера и Библии до советской и постсоветской поэзии и прозы, мотиву тщетности усилий и ряду других); разного рода малым формам (предсмертным словам Чехова, современным анекдотам, рекламному постеру, архитектурному дизайну). Книга снабжена указателем имен и списком литературы.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
3
Проблемами повествования озабочен не только автор, но и главный герой «Кроткой»[334]. Его монолог строится отчасти как воображаемая оправдательная речь подсудимого, отчасти как диалог с самим собой, отчасти как серия реплик по поводу литературной классики. Мы сосредоточимся на метатекстуальной и связанной с ней жизнестроительной линиях в поведении и дискурсе героя-рассказчика.
Герой сознательно занят вопросами эстетического вкуса, построения нарратива и восприятия литературы — им самим и героиней.
— Господа, я далеко не литератор, и вы это видите, да и пусть, а расскажу, как сам понимаю.
— в этих выражениях Мефистофель рекомендуется Фаусту. «Фауста» читали? <…> Надо прочесть <…> Пожалуйста, не предположите во мне так мало вкуса, что я, чтобы закрасить мою роль закладчика, захотел отрекомендоваться вам Мефистофелем.
— (я помню это выражение, я его, дорогой идя, тогда сочинил и остался доволен) <…> Конечно, я имел настолько вкуса, что, объявив благородно мои недостатки, не пустился объявлять о достоинствах.
— А кто был для нее тогда хуже — я аль купец? Купец или закладчик, цитующий Гете?
— Как бы это начать, потому что это очень трудно.
— А я мастер молча говорить <…> прожил сам с собою целые трагедии молча.
— В женщинах нет оригинальности <…> — это аксиома <…> [И]стина есть истина, и тут сам Милль ничего не поделает!
— Эту картину я сокращу.
— Остроумнейший автор великосветской комедии не мог бы создать этой сцены насмешек, наивнейшего хохота и святого презрения добродетели к пороку.
— А впрочем, что ж я описываю.
— Ведь рассказывала же она мне еще третьего дня, когда разговор зашел о чтении <…> рассказывала же она и смеялась, когда припомнила эту сцену Жиль Блаза с архиепископом Гренадским <…> чтобы смеяться шедевру.
— Рассудите одно: она даже записки не оставила.
Но простой метатекстуальностью дело не ограничивается. Герой не только рассказывает свою историю и рефлектирует о ее литературном статусе по праву персонажа-нарратора, которому автор доверил представить события со своей точки зрения. Он выступает и в собственно авторском качестве — творца того жизненного спектакля, который он сочиняет и ставит, играя написанную для себя роль.
Роль эта задумана как искусное опровержение его ростовщической сущности: героиня должна, по ходу разыгрываемой перед ней пьесы, понять истинный характер героя и проникнуться к нему уважением и любовью. Герой уделяет немало внимания ее реакциям, желая убедиться в успехе своей режиссуры. Таким образом, повествование строится как многослойное семиотическое переплетение актерской игры героя, реакций на нее героини и их интерпретации героем как прочтений ею его поведения. При этом стратегия героя состоит в том, чтобы не сообщать героине открытым текстом смысл разыгрываемого перед ней спектакля в расчете на «естественное» восприятие и надежде сымитировать таким образом свободную читательскую реакцию. Сознательно загадывая героине загадку, «говоря молча», он следует миметическому принципу искусства: «что мы делали, не скажем, что мы делали, покажем»[335]. Однако, подобно другим его манипулятивным стратегиям, проваливается и эта: героиня прочитывает его «текст» иначе, тем более что он часто не выдерживает роли, спешит, срывается. Между тем самодовольный «авторский» интерес к ее реакциям постепенно сменяется у него безуспешными «читательскими» попытками разрешить ее загадку: загадыватель превращается в свою противоположность — разгадывателя.
— я вдруг ей тогда шику задал и вырос в ее глазах.
— Говорил же я не только прилично, то есть выказав человека с воспитанием, но и оригинально.
— Ну а косвенным намеком, пустив таинственную фразу, оказалось, что можно подкупить воображение.
— разумеется, я ей о благодеянии тогда ни полслова; напротив <…> Так что я это даже словами выразил, не удержался, и вышло, может быть, глупо, потому что заметил беглую складку в лице.
— не удержался, с этаким шиком спросил: «Ну что же-с?» — с словоерсом.
— И такое у ней было серьезное личико <…> что уж тогда бы я мог прочесть!
— Разные мои идеи <…> я ей все-таки успел тогда передать, чтобы знала по крайней мере. Поспешил даже, может быть.
— Разумеется, я не прямо заговорил, иначе вышло бы, что я прошу прощения <…> говорил почти молча.
— Я хотел, чтоб она узнала сама, без меня <…> чтобы сама догадалась об этом человеке и постигла его!
— что могло быть глупее, если б я тогда ей это вслух расписал?
— а разве я был злодей в кассе ссуд, разве не видела она, как я поступал и брал ли я лишнее?
— Увидит потом сама, что тут было великодушие, но только она не сумела заметить, — и как догадается <…> то оценит вдесятеро.
— для меня было страшно занимательно угадывать: об чем именно она теперь про себя думает?
— Я не мо, предположить даже не мог, чтоб она умерла, не узнав всего.
— устроено было так, что я буду стоять <…> за притворенными дверями, и слышать первый rendez-vous наедине моей жены с Ефимовичем.
— Но я уже успел сдержать себя. Я видел, что она жаждет унизительных для меня объяснений и — не дал их.
— Я прекратил сцену вдруг, отворив двери.
— Я <…> притворился крепко спящим <…> — она решительно могла предположить, что я <…> сплю <…> Но <…> могла угадать и правду, — это-то и блеснуло в уме моем <…> В глазах ее я уже не мог быть подлецом, а разве лишь странным человеком, но и эта мысль <…> мне вовсе не так не нравилась.
— Выбор книг в шкафе тоже должен был свидетельствовать в мою пользу.
— Я именно старался делать вид, что мы не молчим.
— и сам я чувствовал, что как будто это только игра.
— Мне случилось <…> нарочно сделать несколько добрых поступков <…> мне показалось, что про женщину она действительно узнала с удовольствием.
— хоть она и молчала [, н]о я все прочел, все.
— Я поспешил <…> Я прямо высказал
— Потому что для чего она умерла? все-таки вопрос стоит.
— Ужасно любопытно: уважала ли она меня? Я не знаю, презирала ли она меня или нет?
Таким образом, упущенная дуэль, в свое время приведшая героя-офицера к позорной отставке, переносится им на отношения с женой и в психологический план[336], где оружием служит (даже в эпизоде с револьвером) искусство коммуникации — слово, молчание, актерство, загадывание-разгадывание, эмпатия.
4
Мотив незаконченной дуэли, напоминающий о пушкинском «Выстреле», играет важную роль во временной и повествовательной организации «Кроткой»[337]. Месть обесчещенного офицера обществу, сначала воображаемая — в виде разорения отдельных его членов, а затем сублимируемая — в садистское властвование над героиней, по определению означает откладывание возмездия на некоторый срок, иногда достаточно долгий. В «Выстреле» первый поединок отделяют от второго «шесть лет», в продолжение которых «не прошло ни одного дня, чтоб [Сильвио] не думал о мщении». Такое откладывание развязки сюжета — типичный случай привлечения персонажа к сотрудничеству с автором в организации повествования, в частности ретардаций (ср. в «Кроткой»: «Одним словом, я нарочно отдалил развязку»)[338].