«Столетья не сотрут...»: Русские классики и их читатели
«Столетья не сотрут...»: Русские классики и их читатели читать книгу онлайн
«Диалог с Чацким» — так назван один из очерков в сборнике. Здесь точно найден лейтмотив всей книги. Грани темы разнообразны. Иногда интереснее самый ранний этап — в многолетнем и непростом диалоге с читающей Россией создавались и «Мертвые души», и «Былое и думы». А отголоски образа «Бедной Лизы» прослежены почти через два века, во всех Лизаветах русской, а отчасти и советской литературы. Звучит многоголосый хор откликов на «Кому на Руси жить хорошо». Неисчислимы и противоречивы отражения «Пиковой дамы» в русской культуре. Отмечены вехи более чем столетней истории «Войны и мира». А порой наиболее интересен диалог сегодняшний— новая, неожиданная трактовка «Героя нашего времени», современное прочтение «Братьев Карамазовых» показывают всю неисчерпаемость великих шедевров русской литературы.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Сказано многое, но еще не всё: одной материи Герцен здесь всё же не решился коснуться, потому что еще фактически не знает реакции русского читателя на свои записки. Мы говорим о личной, интимной стороне воспоминаний, степени откровенности, которую может себе позволить мемуарист.
Герцен ведь начинал в 1852 году свои записки для объяснения трагической личной драмы, но пришлось рассказать более широкую историю, а затем предысторию: немало "личностных" глав уже написано, но могут ли быть представлены, скромно ли, оценит ли русское общество неслыханную дотоле откровенность?
Надо подождать, и Герцен, можно сказать, только забррсил пробный шар в самом начале текста "Полярной звезды": опять рассказ начинался с многоточия — "…Мои желания остановились. Мне было довольно, я жил настоящим, ничего не ждал от завтрашнего дня, беззаботно верил, что он не возьмет ничего. Личная жизнь не могла больше дать, это был предел — всякое изменение должно было с которой‑нибудь стороны уменьшить его".
Действие происходит в 1839 году; не названо даже имя любимой женщины; картина счастья дополняется сообщением: "Весной приехал Н. из своей ссылки".
Герцен, жена и лучший друг: "Трио наше представляло удивительное созвучие… Мы были вполне соединены и вполне свободны".
Затем следуют три строчки одних точек — то, что пока не может быть предъявлено читателю (и что так легко найдет наш современник в соответствующей главе соответствующего тома). Ряды точек, за которыми снова и снова понятное лишь нескольким избранным — "Огарев, где ты?", слова же о возвращении Н. из той давней, первой ссылки в 1839 году — это призыв выбраться и сейчас, обязательно, скорее увидеться.
На этом Герцен круто обрывал едва начатый разговор: "…тут оканчивается лирический отдел нашей жизни, отдел чисто личный. Далее труд, успехи, встречи, деятельность, широкий круг, далекий путь, иные места, перевороты, история… Далее дети, заботы, борьба… еще далее все гибнет… С одной стороны могила, с другой одиночество и чужбина!" (ПЗ I, 80).
"Личный раздел" остановлен, далее одна за другой пойдут главы "общественные" (хотя, разумеется, смешно и невозможно слишком разделять герценовские писания, в которых всегда соседствуют "факты, слезы, хохот и теория").
Впервые, снова повторим, — впервые тысячи людей могли прочесть главы, которые сейчас, в наших "окончательных" изданиях герценовских записок расположены порою в других разделах, не в том порядке, — и какие главы!
Московские друзья, Белинский: "Статьи Белинского судорожно ожидались молодежью в Москве и Петербурге, с 25 числа каждого месяца. Пять раз хаживали студенты в кофейные спрашивать, получены ли Отечественные Записки; тяжелый номер рвали из рук в руки — "есть Белинского статья?" — "Есть", и она поглощалась с лихорадочным сочувствием, со смехом, спорами… и трех–четырех верований, уважений как не бывало" (ПЗ I, 96).
Белинский и еще раз Белинский; знаменитая сцена, как больной, задыхающийся критик схватился с самодовольным магистром, который публично осуждал Чаадаева; и тут — "Белинский вскочил со своего дивана… и сказал: Вот они, высказались, инквизиторы, цензоры, — на веревочке мысль водить… и пошел и пошел. Чудесно говорил он, приправляя серьезные слова убийственными колкостями. И что за обидчивость такая, говорил он, палками бьют — не обижаемся, в Сибирь посылают — не обижаемся, а тут Чаадаев, видите, зацепил народную честь, не смей говорить: речь — дерзость, лакеи никогда не говорят. Отчего же в странах больше образованных, где, кажется, чувствительность тоже должна быть больше развита, нежели в Костроме да Калуге, — не обижаются словами?" (ПЗ I, 100).
Воспоминания о Белинском и прощание с ним; глава оканчивалась словами: "Весть о Февральской революции (1848) еще застала его в живых, он умер, принимая зарево её за занимающееся утро!"
Верный своему правилу уважать "запекшуюся кровь" мгновенного воспоминания, Герцен позже эту главу дополнит, но не изменит уже написанного; прибавит длинный текст, начинающийся словами: "Так оканчивалась эта глава в 1854 году; с тех пор многое переменилось. Я стал гораздо ближе к тому времени…" (IX, 34).
А вслед за этой главой — Петербург 1840–х годов: "…город самовластья голубых, зеленых и пестрых полиций, канцелярского беспорядка, лакейской дерзости, жандармской поэзии, в котором учтив один Дубельт, да и тот — начальник III отделения" (IX, 220—221).
Вслед за Петербургом — новгородская ссылка, тени Павла I, Аракчеева; затем "Еще раз юная Москва": портреты западников и славянофилов, навсегда лучший "словесный портрет" Чаадаева…
На этом третья часть обрывалась. Следующий раздел назывался "Между Ш–й и IV–й частью": 1847 год; в путь; прощание с Россией; затем — Париж 1848–го, "медовый месяц революции", за которым — "страшные июньские дни".
Повествование, как видим, охватывает годы и миры: тихое счастье во Владимире, горячие взрывы московских споров, петербургское самовластье, европейские революции. По тому, что уже напечатано, читатель мог угадывать, что еще его ожидает. Последние строки огромной публикации в 1–й "Полярной звезде" указывали на главы совсем близкие к "сегодняшнему дню": "но с этих‑то "проклятых" дней и начинается последняя часть моей жизни" (ПЗ I, 191).
Можно сказать, что главы, написанные, но еще не опубликованные, буквально рвутся в печать. В той же 1–й "Полярной звезде", уже не в "Былом и Думах", а в герценовском обращении "К нашим", вдруг является очень известный (нам, потомкам!) отрывок из "детских и юношеских глав", то есть из первой, еще не обнародованной части мемуаров: о коронации Николая I, торжественном молебне в Москве в честь победы царя над декабристами: "Мальчиком четырнадцати лет, потерянным в толпе, я был на этом молебствии, и тут перед алтарем, оскверненным кровавой молитвой, я клялся отомстить казненных и обрекал себя на борьбу с этим троном, с этим алтарем, с этими пушками. Я не отомстил; гвардия и трон, алтарь и пушки, все осталось— но через тридцать лет я стою под тем же знаменем, которого не покидал ни разу…" (ПЗ 1, 228).
Проза, великая русская проза… Прежде чем идти дальше, позволим себе небольшое отступление. Литература XIX века продиралась в России сквозь многочисленные цензурные рогатки; больше всего доставалось стихам (вспомним вольные стихотворения Пушкина, Лермонтова, Дениса Давыдова, Некрасова), а также драматургии (боязнь эффекта "публичного действа" во многом определила нелегкую судьбу "Бориса Годунова", "Горя от ума"). Еще труднее была участь передовой публицистики, журналистики; Белинский не раз советовал друзьям не "умствовать" в статьях, а чаще прибегать к "сказочкам", то есть к художественной прозе. Опытный критик видел, чувствовал, что проза "проходит" сравнительно легче. В самом деле, и в ту пору, и позже все главные произведения большой прозы все же увидели свет; порою со скрипом, с некоторыми потерями — но выходили. В свое время явились к читателям "Герой нашего времени", "Мертвые души", "Севастопольские рассказы", "Война и мир"; мы, конечно, не можем судить о сочинениях, вообще не написанных из‑за уверенности, что они не выйдут, — но с прозой, повторяем, было все‑таки "полегче" .
Легче всем, но только не Герцену. Он сам понимал, что "сказочки" проходят быстрее, и в свое время напечатал в России такие довольно нашумевшие прозаические сочинения, как "Сорока–воровка", "Доктор Крупов": прогрессивно, живо… но, видит бог, — не большая литература! Куда сильнее у Искандера получались как раз статьи, почти превращавшиеся в художественную прозу. Белинский первый заметил, что тут талант, ни на что не похожий: у обычных прозаиков поэзия — через ум; у Герцена же — ум через поэзию.