Письменный стол
Письменный стол читать книгу онлайн
В новой книге В. Каверина рассказывается о его встречах с известными писателями и артистами Фадеевым, Зощенко, Тыняновым, Паустовским, Твардовским, Антокольским, Андрониковым, Лихачевым, Улановой, Н. Дорлиак, со многими другими интересными людьми. Впервые публикуются их письма к нему. Включены интервью последних лет, отражающие литературные взгляды Каверина, несколько его эссе, посвящённых современной советской прозе.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
С надеждой высказать эти соображения я приехал на съезд.
Проблема темы, всегда важная для настоящего писателя, в середине тридцатых годов особенно остро встала в нашей литературе. Способствовала этому и наметившаяся общая консолидация творческих сил, и конкретное составление согласованных друг с другом издательских планов. Не в прямой от них зависимости, а порой и в споре с ними, тема, однако, входила доминантой в художественную работу. Те, кто этого не понял, стали представителями второсортного, забытого теперь искусства. Услышав на съезде речь Олеши, я понял, какое громадное и разрушающее значение имела для него эта проблема. Очень искренне он поведал собравшимся о «двойничестве», о том, что его сокровища были на самом деле его нищетой. Но в то же время он говорил и о своей мечте, о своём долге «сохранить право на краски молодости». Он закончил речь словами и простыми, и романтическими одновременно, словами о старом и новом мире: «Он был фантастичным и превратным, этот мир при власти денег. Теперь, впервые в истории культуры, он стал реальным и справедливым ».
Итак, одна из важных мыслей, о которых я хотел говорить на съезде (причём, не забудьте, только что был распущен РАПП, и мы говорили довольно спокойно), был вопрос, как избегнуть трещины между тем, что ты думаешь, и тем, что ты пишешь. Надо ли придерживаться полной правды или в интересах дела, в котором я уже участвовал, можно кое–что приукрасить, кое–что обойти.
Я был тогда в положении очень сложном, чувствовал себя одиноким. Я отошёл от парадоксальной, далёкой от реалистической прозы манеры. Я никогда не думал, что о чём–то в мире пишу неправильно. И в дальнейшей моей работе целью оставалось верное изображение действительности. Но я впервые глубоко задумался над методами и средствами этого изображения.
У меня и у моего друга Льва Лунца ещё с начала двадцатых годов сложилось представление о некоторой необоснованной медлительности психологической прозы. Тургенева мы тогда презирали. Однако в 1934 году, когда я ехал на съезд, Тургенева я не только не презирал, я читал его вслух, стараясь понять, почему ему не мешает эта медлительность.
«Исполнение желаний» был романом, в стилистическом отношении принципиально отличавшимся от всего мною уже написанного. Это было так, как если бы я снял со степы кремнёвое ружье, зарядил его и попробовал, способно ли оно ещё метко бить.
С присущей мне неуверенностью начинал я эту работу. Она не клеилась: слова не вплывали друг в друга, а становились рядом, как детские кубики. Некоторые сцены мне' удалось прочитать Юрию Николаевичу Тынянову, который сказал, подумав: «Все–таки ты — писатель». (После двенадцати лет работы это было важное для меня признание.) В разгаре новой для меня работы я и поехал на съезд. Писательская задача состояла в том, чтобы, перейдя на новую дорогу, не выронить из рук оружие, которым я уже владел, которое любил и которым неоднократно действовал в работе над прежними произведениями, — сюжет.
Вместе с друзьями юности, «серапионами», Лунцем, Слонимским, я считал сюжет могучим, но заброшенным современной нам литературой оружием. Кого только не уличал я в вялости и «тургеневской медлительности». «Медлительность» эта, нимало не мешавшая Тургеневу или Гончарову, превращалась у их продолжателей и адептов в бесформенную тягомотину, не позволявшую разглядеть, «что», «где», «когда» и, главное, «почему». Мне и сейчас кажется, что во многом я был прав. Несмотря на то, что наша литература была, можно сказать, битком набита талантами, бесформенность в ней ощущалась. Возникла опасность, что вопрос о необходимости актуальных тем надолго заслонит вопрос о способе их раскрытия. Такая опасность казалась мне не только возможной, но даже более чем вероятной. Не считая себя предсказателем, замечу, что впоследствии именно это и произошло. И, странное дело, из нашей истории и теории литературы мысль о значении сюжета как движущего фактора сознания не только не ушла, но представляет собой предмет интереснейших, сложнейших и глубоких исследований. Прозаики же в большинстве своём в сюжете видят нечто «облегчающее» серьёзную литературу, нечто принижающее её достоинство.
Словом, на съезде я, как это сделали многие, намеревался рассказать о своих колебаниях, сомнениях, о своей неуверенности, подчас доводившей меня до отчаяния.
Трудно рассказать о содержании съезда. Количество вопросов, которых он коснулся, необозримо, и свести их в какие бы то ни было формулы невозможно. Пожалуй, можно представить наш Первый съезд, лишь воспользовавшись геометрическими понятиями, то есть представить его в горизонтальном и вертикальном разрезах: одни выступления были посвящены литературе как искусству, другие — делу писателя, его позиции в литературе.
В большом докладе Горького, открывшего съезд, эти темы объединились. Доклад общеизвестен. Напомню лишь, что Горький говорил о значении фольклора, о мещанстве, в котором видел нравственную основу «вождизма». Он не ждал, подобно рапповцам, появления Шекспира: «Не следует думать, что мы скоро будем иметь 1500 гениальных писателей. Будем мечтать о 50. А чтобы не обманываться — наметим 5 гениальных и 45 очень талантливых. Я думаю, для начала хватит и этого количества. В остатке мы получим людей, которые все ещё недостаточно внимательно относятся к действительности, плохо организуют свой материал и небрежно обрабатывают его». Социалистический реализм он определил как многостороннюю форму жизнеутверждения, отметив среди других задач необходимость «разнообразия направлений».
Десятки писателей, слушавших речь Горького, были связаны с ним прямо или отражённо, и не только передо мной нарисовался в этот день смысловой контур этих отношений.
Нельзя не отметить, что надо было много сил, чтобы подготовить и произнести (едва ли не в течение трёх часов) эту речь. Незадолго до съезда я был у Горького и нашёл его в плохом настроении, отнюдь не располагавшем к подобной работе.
Не помню, кто выступал после перерыва, но помню, что по поводу этого писателя, утомившего нас высокопарной и подхалимской речью, Шкловский, который сидел рядом со мной, спокойно сказал: «Жить он будет, но петь — никогда».
Неосторожная надежда Горького— $15 гениальных и 45 очень талантливых» — нашла отражение в речах нескольких писателей. Михаил Кольцов сообщил, что кто–то уже осторожно расспрашивает: как и где забронировать местечко если не в пятёрке, так хотя бы в сорока пяти. Он же предложил проект формы для членов Союза: красный кант для прозы, синий — для поэзии, а чёрный — для критики. И значки: для прозы — чернильницу, для поэзии — лиру, а для критиков — небольшую дубинку: «Идет по улице критик с четырьмя дубинками в петлице»…
Знал ли Кольцов, что И. Ф. Богданович, автор «Душеньки», предложил Екатерине учредить «Департамент российских писателей»? Проект не был утверждён, и Богданович один заменил целый департамент, сочиняя пьесы, поэмы, повести в стихах, занимаясь переводами с французского й редактируя «Санкт–Петербургские ведомости».
Но вернёмся к содержанию съезда. Кто же из мастеров выступил с речами значительными, отразившими позицию писателя или состояние литературы? Мне запомнилась речь Тихонова, сказавшего, что «молодые поэты должны искать и жить рискуя, а не прибедняясь». Настоятельно требуя опытов над стиховым словом, он призывал учиться у Пастернака искусству богатой образности, стремительной искренности, непрерывного дыхания. Поэтические портреты Маяковского, Есенина, Багрицкого, Бориса Корнилова были уверенной рукой очерчены в его докладе.
Тициан Табидзе и Егише Чаренц, не повторяя уже вполне отстоявшуюся к тому времени формулу о братстве народов, говорили о братстве риска, о братстве открытий, поисков, откровений.
Фадеев высказал опасение, что плоское понимание социалистического реализма может привести к «сусальной» литературе.
Эренбург говорил о том, что неудачу художника нельзя рассматривать как преступление, а удачу —как реабилитацию. Цифры в искусстве пе равнозначны цифрам в индустрии: «Для статистики «Война и мир» —всего–навсего одна единица».