Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов
Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов читать книгу онлайн
Эта книга — первый опыт междисциплинарного исследования творчества поэта, прозаика, художника, актера и теоретика искусства Дмитрия Александровича Пригова. Ее интрига обозначена в названии: по значимости своего воздействия на современную литературу и визуальные искусства Пригов был, несомненно, классиком — однако его творчество не поддается благостной культурной «канонизации» и требует для своей интерпретации новых подходов, которые и стремятся выработать авторы вошедших в книгу статей: филологи, философы, историки медиа, теоретики визуальной культуры, писатели… В сборник вошли работы авторов из пяти стран. Кроме того, в книге представлены записи нескольких интервью и интеллектуальных бесед с участием Пригова и наиболее важные, этапные для осмысления его творчества статьи исследователей московского концептуализма 1970–2000-х годов.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
«Действительно Москва» всегда пребудет с нами (где стоим мы, где мы ей укажем, где мы ее поставим), но мы сами, где бы мы ни были, оказываемся в Москве. Эта «топографическая шизофрения» ведет к пустоте. Хотя и после «Москвы и москвичей» Пригов продолжал производить «московские» тексты — как в стихах, так и в прозе, — его цикл завершается двумя фрагментами, каждый из которых состоит из единственной строки: «Текста нет и не будет» и «Текста нет и не будет». Иначе говоря, его тексты подобны самой Москве: они присутствуют на том самом месте, где им «укажут» и где их «поставят». «Мистика Москвы», которую пытается постичь (а точнее, сконструировать) Пригов, основана на невозоможности отличить видимое от яви.
Это сказано как будто о двух совершенно реальных москвичах — Сергее Михалкове и Наталье Кончаловской.
Банальное рассуждение на тему:
«Все ж для других, а для себя — ни строчки»
Творческое бескорыстие — вот основа поэтического подвига Пригова.
ТЕКСТЫ И ОБЪЕКТЫ
Борис Гройс
ПОЭЗИЯ, КУЛЬТУРА И СМЕРТЬ В ГОРОДЕ МОСКВА [468]
(1979)
Этот текст был написан в 1979 году в качестве предисловия к публикации подборок стихов Д. А. Пригова и Всеволода Некрасова в 17 номере ленинградского журнала «37». Я тогда уже какое-то время жил в Москве, и мне хотелось познакомить моих ленинградских друзей с московскими поэтами, которые казались мне особенно интересными. Затем эта статья была перепечатана в 5 номере парижского журнала «Ковчег» (1980), но уже без соответствующих подборок стихов. Вскоре после этого швейцарский славист Филипп Феликс Ингольд перевел эту статью на немецкий язык и опубликовал в мюнхенском литературном журнале «Akzente», при этом без моего ведома он выкинул из моего текста все поэтические цитаты. Трудно сказать, что следует думать по поводу прогрессирующей усушки поэтической составляющей этой статьи. Фактом остается то, что Всеволод Некрасов на меня за это очень обиделся. Фактом является и то, что Диме Пригову и в голову не пришло на меня за это обижаться и он вообще не обратил на эту усушку никакого внимания.
Не вызывает сомнения, что Пригов очень серьезно, даже истово относился к своей поэтической практике. Он совершил настоящую революцию в русской поэзии, для истории русского стихосложения его роль — одна из центральных. Уже в 1970-е годы его сравнивали и с Пушкиным, и с Хлебниковым — и не потому что он был на них в чем-то похож, а потому что он поместил поэзию в новое пространство культуры, нашел для нее новую социальную роль. Подобного рода революции в искусстве делаются только поистине одержимыми людьми, и Пригов был, безусловно, одержим поэзией. Мы часто с ним встречались и в Москве, и за границей, и каждый раз с ходу начинали обсуждать поэзию и искусство. Остальные темы Пригова просто-напросто не интересовали, казались скучными, нерелевантными, недостойными обсуждения. При этом Диме и в голову бы не пришло настаивать на каких-то приоритетах, нервничать по поводу недостаточного признания со стороны друзей или публики. Дима обладал редким качеством для русской культуры: он был реалистом и отличался необычайно развитым здравым смыслом. Должен признаться, что еще и поэтому я так любил наши с ним беседы. Воображение и талант встречаются в художественной среде довольно часто, но здравомыслие является драгоценным исключением. Я знаю точно, что мне этих встреч с приговским здравомыслием будет всегда не хватать.
Поэзия в Москве не развивается в русле единой школы, она раздроблена на относительно замкнутые кружки, и имена в ней значат больше, чем даты и этапы общего движения. Всех нынешних московских поэтов, однако, объединяет напряженный интерес к тому, что лежит за пределами традиционной русской поэзии. Отношение между поэзией и непоэзией, между миром искусства и профаническим миром всегда было для поэзии самым важным в ее судьбе. Но непоэзию можно понимать различно, и, следовательно, различным окажется упомянутое отношение. Так, поэт может осознать специфичность графического строения стиха, заданность поэтического словаря, ограниченность поэтических тем и попытаться преодолеть каждое из этих ограничений, возвращая тем самым поэзии ее неуловимость и внешнюю неопределимость. Но поэт может также почувствовать свою чрезмерную зависимость от обыденного языка с его расшатанностью и приблизительностью, не позволяющими видеть и слышать ясно. Он захочет тогда разорвать связь поэзии с обыденным значением слов и установить их новое, поэтическое значение. Или возродить и обострить традиционный разрыв между поэзией и обиходным языком. Или исследовать более тщательно и представить читателю возникающие между поэтическим и непоэтическим словом коллизии все в той же надежде сделать свое собственное слово более автономным и подлинно значащим.
В обоих случаях происходит желание преодолеть условность и разрешить двусмысленность. В первом случае условной представляется поэтическая традиция, противостоящая в своем понимании языка его актуальному пониманию, интуитивно разделяемому здесь и сейчас живущими и говорящими носителями этого языка. Поэту представляется, что, не узнавая в поэтическом употреблении своих собственных слов и языка, читатели остаются холодны к его стихам, увидев в них лишь формальное, внешне заданное упражнение на языке, в сущности, уже мертвом. И не только мертвом, но и двусмысленном, и своей двусмысленностью непонятном, — ведь этот мертвый язык обладает кажущимся сходством с живым языком. Иначе говоря, задается вопрос, как может, скажем, русская поэзия называться русской, если на ее русском языке уже никто не говорит? И вот поэт стремится приблизить поэтическое употребление слова к обыденному.
Во втором случае отношение между поэтическим и непоэтическим языком также вызывает тревогу. Но вызывает ее именно то, что поэтическое значение слова невольно искажается его обыденным пониманием. Мы вправе задать вопрос: если обыденный язык нас вполне удовлетворяет, то зачем стремиться к иному языку? Какая нам нужда тогда в поэзии вообще? Но язык нашего повседневного общения расплывчат и неясен. Он двусмыслен сам по себе. Он скрывает в своей грамматической общепонятности неясность своего метафизического определения, своей онтологической укорененности. На общепринятом уровне люди перебрасываются словами поверх разделяющей их пропасти, и никто из игроков не замечает этой пропасти. Разве кто оступится и провалится в нее. Но тогда уж мы ничего от него не сможем услышать. Люди ищут в поэзии язык, который смог бы сказать о том, что повседневному языку вообще недоступно. Ищут возможность усмотреть такие тождества и такие различия, которые обычный язык маскирует. Но для решения этой задачи поэтический язык должен быть резко отграничен от обыденного. И слова поэтической речи, попавшие в поэтический круг, должны быть отчетливым для читателя образом наделены собственно поэтическим смыслом. Чтобы стать языком, непосредственно и уверенно передающим знание, лежащее в основе поэтической традиции, поэтический язык, как и язык всякого знания, должен отрешиться от языка профанического.
Итак, две различные задачи. Не столь уж различные, однако, как это могло бы показаться. Ведь в напряжении достичь обыденного звучания поэтическое слово лишь подчеркивает свою инородность. А поэзия, стремящаяся возвыситься над обыденным языком, чтобы сказать истину о нем и о маскируемой им реальности, поневоле вовлекает сам этот падший язык в свою речь, наследственную и поэтическую. Ведь для того, чтобы избавить повседневную речь от двусмысленности, следует обратиться к ней и следует прежде всего избавить от двусмысленности само слово «поэтический» в его повседневном употреблении, не различающем между универсальностью поэзии как явленной в слове истиной и поэзией как профессиональным занятием со строго определенными границами. Мы видим, что здесь обе задачи — выход поэзии в обыденный язык и отграничение от него — по существу сливаются в одну. Это слияние мы, однако, можем усмотреть лишь в исторической перспективе. В творчестве самих поэтов две указанные тенденции, как правило, разделены.