Статус документа: Окончательная бумажка или отчужденное свидетельство?
Статус документа: Окончательная бумажка или отчужденное свидетельство? читать книгу онлайн
Тема сборника лишь отчасти пересекается с традиционными объектами документоведения и архивоведения. Вводя неологизм «документность», по аналогии с термином Романа Якобсона «литературность», авторы — известные социологи, антропологи, историки, политологи, культурологи, философы, филологи — задаются вопросами о месте документа в современной культуре, о социальных конвенциях, стоящих за понятием «документ», и смыслах, вкладываемых в это понятие. Способы постановки подобных вопросов соединяют теоретическую рефлексию и анализ актуальных, в первую очередь российских, практик. В книге рассматриваются самые различные ситуации, в которых статус документа признается высоким или, напротив, подвергается сомнению, — речь идет о политической власти и бюрократических институтах, памяти о прошлом и исторической науке, визуальных медиа и литературных текстах.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Показателем административных успехов была скорость решения дел, скрупулезность в изготовлении бумаг и канцелярская эстетика, что подтверждается «бумажным» характером пометок Николая I на министерских документах: «надо было отвечать только сим», «начать нужно было тут», «писано, как следует», «писано совершенно противно всем правилам, ибо № не выставлен, на который следует отвечать» [57]. Для средних и низших чиновников критерием оценки их деятельности было количество бумаг в столе, определяемое реестром: «Если в столе бумаг было меньше 12 в неделю, то это считалось признаком, что в этом столе или вообще мало дела, или занятия идут крайне медленно» [58]. Самодостаточность официальной письменности породила особый тип чиновника, «предрешавшего заглазно все местные потребности России и способы их исполнения только канцелярским порядком» [59]. Режим тотального бумажного опосредования административной активности, в рамках которого «управлять» означало «составлять бумаги» (и наоборот), не только поддерживал особый строй профессиональных занятий чиновников, но и способствовал объективации и аккумуляции власти в канцелярской бумаге [60] — одной из важнейших составляющих системы бюрократической документности.
Бумажная реальность
Характеризуя перформатив, Джон Остин говорил о слове, ставшем действием, нечувствительном к процедурам верификации, сближающемся с ритуалом в своей зависимости от условий производства высказывания и оцениваемом по критерию успешности/неуспешности [61]. Документ располагает к тому, чтобы его специфика была выявлена и описана сходным образом.
Несмотря на то что со времен Соборного уложения государственные законы защищают письмена власти от подделки, законодательно оформленное беспокойство не имеет прямого отношения к истинности письменной репрезентации — только к ее правильности (успешности), определяемой в категориях подлинности. Так, четвертая глава Соборного уложения «О подпищиках, которые печати подделывают» гласит: «Будет кто грамоту от государя напишет сам себе воровски или в подлинной государеве грамоте и в и(ы)ных в каких приказных письмах что переправит своим вымыслом, мимо государева указу и боярскаго приговору, или думных и приказных людей и подъяческия руки подпишет, или зделает у себя печать такову, какова государева печать, и такова за такия вины по сыску казнити смертию» [62]. Посягательство на подлинность документа заключается в присвоении позиции пишущего тем, кому писать не положено, а также в подделке подписей, печатей и прочих реквизитов, удостоверяющих официальное письмо. За столетия существования отечественного законодательства в отношении подделки официальных письменных текстов мало что изменилось — подделка неизменно наказывалась, менялась лишь мера пресечения, которая, скажем, в советском Уголовном кодексе 1926 года составляла от шести месяцев до года лишения свободы (ст. 72).
Истинность текстов власти — по контрасту с верификацией подлинности и заботой о ней — фактически не подлежала проверке. На первый взгляд, такое утверждение может показаться абсурдным, ибо одна из базовых функций официальной бумаги вообще и документа в частности — удостоверять, то есть служить надежной и непротиворечивой репрезентацией фактов, посредником между административным миром письменных реалий и событиями вне записи. Однако именно с функцией медиатора документ справляется хуже всего. Правда ли, что N уволили «по собственному желанию», и подлежит ли эта многоликая кадровая формула верификации? В самом ли деле все участники заседания «слушали и постановили», как то значится в протоколе? Как доказать, что моя экс-свекровь родилась вовсе не 1 января, вопреки записи в ее паспорте (согласно семейной легенде, эта дата была вписана наобум подвыпившим председателем сельсовета)?
Ориентированный на приоритет письма, документ не столько подтверждает реальность референта, находящегося где-то за пределами бумажного листа, сколько производит самодостаточную и герметичную реальность документальной записи. Так, один из чиновников-анонимов, занимавший департаментскую должность в середине XIX века, вспоминал в своих мемуарах: «Бумаги, которые я писал, дела, которые производились, касались самых ближайших интересов крестьян, но этих жизненных интересов я не замечал из-за поглотивших меня формальностей… Жизнь, которую я обрабатывал пером, оставалась для меня мертвой буквою, значения которой я даже не подозревал…» [63].
Ненадежность бумажной репрезентации, равно как и способность официальной бумаги к автономии и симуляции, стали предметом культурной рефлексии или, если угодно, темой для многочисленных административных анекдотов первой половины XIX века — эпохи, когда оформлялся и закреплялся особый эпистемологический статус канцелярского письма. Анекдоты делали то, что было не под силу ревизиям, проводимым все в том же пространстве письменных свидетельств, а потому беспомощным перед фальсифицирующей работой письма. Их родовая черта — использование неминуемых противоречий, возникающих между событием и его записью, эксплуатация катастрофического несоответствия письменной и неписьменной версий события. Сама бюрократическая власть, объективированная в документальных практиках, создавала возможность для языковых экспериментов с реальностью: исчезновение слова было тождественно исчезновению объекта (и наоборот), а многие административные проекты просто не выходили за пределы лингвистических манипуляций.
Так, например, оперируя бумажными реалиями империи, власть утрачивала чувствительность к реалиям локально-географическим. А потому граф Алексей Аракчеев приказывал обсадить дороги Чудова елью, которой ближе чем за 500 верст не было, планы на каменные строения посылались в места, где не было ни камня, ни леса для обжига кирпича; в ответ на малоросское описание Немышля, маленького ручья, пересыхающего летом, столица запросила сведения о судоходности этой реки и т. д. [64]. Элементарное непонимание административных предписаний также обещало причудливый монтажный стык между бюрократическим перформативом и действием полуграмотных исполнителей. В истории, приводимой в «Русской старине», «всем исправникам было разослано предписание из губернского статистического комитета: доставить точные и верные сведения о флоре каждого уезда». Один из нижних чинов, не знавший, «что за флора», и все же обязанный донести «в непродолжительное время», собрал имевшихся в наличии Флоров и — на всякий случай — Лавров (200 человек) и снарядил их к губернатору [65].
Самодостаточность административного письма и слабая вероятность проверки события вне документа использовались также для вполне сознательных канцелярских мистификаций, которые иногда все же всплывали наружу. Скажем, на излете Александровской эпохи выяснилось, что чиновником особых поручений в Пензе служит человек, по документам умерший и таким образом спасенный от уголовного преследования [66]. Сенатор Степан Сафонов нежданно приехал ревизовать какую-то поволжскую губернию и обнаружил, что новая набережная, на строительство которой отпущено несколько тысяч рублей, построена лишь на бумаге [67]. Во время ревизии барон Корф установил — и то лишь благодаря личному присутствию на месте, — что «из числа трех присутственных судья по старости лет и слабому здоровью занимался чрезвычайно мало, один заседатель умер, а другой постоянно рапортовался больным, из числа двух секретарей один также умер, а другой… упал духом и при том решительно не мог ничего делать» [68]. Видимость работы присутствия на протяжении нескольких лет имитировалась умелыми отчетами секретаря. Не случайно искусство «отписаться», то есть «сказать о каком-либо щекотливом предмете нечто такое, чему можно придать любой смысл» [69], высоко ценилось у российских чиновников.