Разговоры с зеркалом и Зазеркальем
Разговоры с зеркалом и Зазеркальем читать книгу онлайн
В русской культурной истории было немало женщин, которые сумели высказать и выразить себя в автодокументальных текстах (воспоминаниях, дневниках или письмах), большая часть которых была опубликована при их жизни или позже. И все же голоса этих женщин остались неуслышанными. Их тексты практически никогда не становились предметом научного интереса сами по себе, а не в качестве исторических или литературных источников для биографий знаменитых мужчин. Цель данной книги — рассмотреть, как женщины первой половины XIX века в своих дневниках, воспоминаниях и письмах пишут о себе, точнее, «пишут себя», как они обсуждают и создают приемлемые для себя модели женственности. Материалом исследования послужили среди других дневники А. Керн, А. Якушкиной, А. Олениной, мемуары Н. Дуровой, автобиография Н. Соханской, переписка Натальи Герцен с А. Герценом, Г. Гервегом и подругами.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Несмотря на различие терминов, Брюс, как и Лежен, ведет речь о том, что автобиография как жанр возникает в поле определенного «договора» между писателем и читателем, особой установки чтения и интерпретации, которую создает посредством особых усилий субъект (он же протагонист) письма.
В России (или, точнее, в Советском Союзе) 1960–1970-с годы тоже ознаменовались «мемуарным бумом», что стимулировало и исследовательский интерес к автодокументальным жанрам. Советские ученые в своих изысканиях крайне редко ссылались на своих западных коллег, а зачастую и не подозревали о существовании их работ, однако обсуждали похожий круг проблем, хоть и с несколько иных позиций.
Джейн Гаррис (Jane Gary Harris), пытаясь определить различие в теоретических подходах к интересующей меня теме у западных и русских (советских) исследователей, замечает, что если первые сосредоточивают интерес на индивидуальном, личностном и исповедальном аспекте автобиографии (и предпочитают использовать именно этот термин), то вторые в большей степени говорят о фактичности, аутентичности мемуаров, широко употребляя термин «документальная литература». Они не столько пытаются (как это, по Гаррис, делают Гусдорф и Паскаль) выделить автобиографию как особый литературный жанр, сколько, напротив, включить ее в общность «документальной», или «невымышленной» прозы. Гаррис ссылается на статьи С. Машинского, А. Урбана, Н. Констенчик, книги И. Явчуновского и Л. Гинзбург [62].
Мне кажется, что (особенно по отношению к работам Гинзбург) Гаррис преувеличивает тенденцию советского литературоведения исследовать проблему достоверности, референциальности как самодовлеющую. Большинство из российских и советских ученых (как названных ею, так и неназванных), говоря о документальности, пытаются, как и их западные коллеги, прежде всего анализировать специфическую литературность мемуарно-автобиографических жанров.
Особое место среди работ, касающихся исследования автодокументалистики, занимают книги и статьи Л. Я. Гинзбург. В книге «О психологической прозе» (1971), сравнивая литературу «художественную» (fiction) с «документальной» (non-fiction), Гинзбург видит своеобразие и отличие последней в том, что, не будучи (как и любое искусство) адекватна жизни, она настойчиво претендует на особую достоверность отражения действительности. Документальной литературе свойственна, как пишет Л. Гинзбург, «установка на подлинность, ощущение которой не покидает читателя, но которая далеко не всегда равна фактической точности. Фактические отклонения притом вовсе не отменяют ни установку на подлинность как структурный принцип, ни из него вытекающие особые познавательные и эмоциональные возможности» [63].
Чрезвычайно плодотворный, на мой взгляд, термин «установка на подлинность» (в определенном смысле соотносящийся с понятием специфического контракта с читателем Лежена) позволяет перевести разговор с неразрешимого вопроса «так ли это было на самом деле?» на проблему: «почему и каким образом, с помощью каких текстовых стратегий автор текста представляет все изложенное ими как фактически бывшее?».
Рассуждая о документальности, Гинзбург не только говорит о референциальности, о том, что образ человека или события в литературе с установкой на подлинность открыт — он всегда предполагает возможность какого-то дополнительного, за рамками текста, знания о нем читателя; она пытается определить эстетическую специфику именно такого вида (таких жанров) литературы, в котором акцентируется не «фактичность» как таковая, а иные эстетические возможности и нарративные стратегии, которые порождаются наличием «установки на подлинность».
В частности, речь идет о способах создания идентичности, самоконцепции, версии своей жизни в текстах такого рода. Как пишет Л. Гинзбург, «всегда возможен и необходим вопрос: „какие элементы текучей душевной жизни может и хочет человек закрепить, сформулировать для других и для себя, что именно он оставляет неоформленным?“» [64].
Можно сказать, что в работах Гинзбург развиваются идеи, сходные с теми, которые одновременно (или позже) обсуждаются в исследованиях западных коллег [65].
Не только в монографиях Л. Гинзбург, но и в написанных в 1970-е годы диссертационных исследованиях (см., напр.: О. Белокопытова; Г. Елизаветина; Е. Иванова; Р. Лазарчук; И. Смольнякова; Е. Фрич [66]) и в некоторых статьях так называемой «московско-тартуской школы» [67] в изучении русских автодокументальных текстов XVIII–XX веков теоретический и методологический интерес сдвигается к проблеме автора и его текстовых репрезентаций.
Но в то же время Гаррис безусловно права, замечая, что ни Л. Я. Гинзбург, ни другие советские исследователи практически не используют (в отличие от западных коллег) термин автобиография, предпочитая пользоваться понятиями документальная, невымышленная или мемуарно-автобиографическая литература.
Это, на мой взгляд, вызвано рядом довольно существенных причин.
Первая, которую затрагивает и Гаррис, связана, если так можно сказать, с русской ментальностью или с особенностями русской культурной традиции, которая не делает такого акцента на индивидуализме и персональности, как общеевропейская.
Мысль о том, что коллективность, долевая, разделенная идентичность характерна для русской ментальности, является общим местом в рассуждениях о национальном характере. Например, Б. Егоров в статье «Русский характер» замечает, что «наиболее сильное идеологическое, „ментальное“ воздействие на русский народ в течение многих веков оказывали четыре фактора: православная религия, крепостное право, обширное монархическое государство-империя, „деревенскость“, то есть малое количество городов» [68]. Далее автор статьи развивает мысль о том, что «общинно-общественный уклад русской жизни, усиленный христианскими правилами, порождал представление о превосходстве целого-общего над индивидуальным-частным. Как всегда, и эта сторона жизни и мировоззрения нашла отражение в нашем языке. Не „я хочу“, а „мне хочется“, не „мое имя такое-то“, а „меня зовут так-то“. Вроде бы какая-то внешняя, чуть ли не божественная сила управляет нашей личностью <…>. По-русски не очень-то прилично „якать“» [69].
Эта особенность, вероятно, сильно влияла на автобиографический дискурс. Действительно, русским автодокументальным текстам (по крайней мере, прошлого века и советского периода) свойственно представлять Я как частицу, репрезентацию какого-нибудь МЫ. Уже из тех нескольких примеров, которые приводит в своей статье Егоров, можно видеть, что автору, решившемуся на самоописание, приходилось как-то обходить или трансформировать конвенции языка, которые табуировали многие формы «ячества» (интересно, что и теперь еще в русском языке нет соответствий важным для автобиографического дискурса английским словам self, selfhood). Тоби Клайман и Джудит Вовлес также замечают, что в русской традиции существует определенная подозрительность к прямой саморепрезентации: выставить себя публично, подобно Руссо в «Исповеди», «представляется невозможно эгоистическим, признаком самолюбования и самопрославления» [70]. Шейла Фитцпатрик, обсуждая автотексты советских женщин, также отмечает, что в них почти отсутствует интимное, приватное, связанное с межличностными отношениями, семьей, интимными чувствами, сексуальностью. Это скорей не исповеди, а свидетельские показания о прошлом [71].