Ничто человеческое...
Ничто человеческое... читать книгу онлайн
Нет ничего более ценного в мире, чем сам человек. Но что нужно для того, чтобы каждый человек мог проявить себя как личность? Какие нравственные черты характеризуют человека новой формации, личность социалистического типа? Как формируется духовно богатая, душевно щедрая, творческая, обладающая активной жизненной позицией личность, способная принимать самостоятельные нравственные решения в сложных жизненных ситуациях и нести ответственность за совершенные поступки? Обо всем атом рассказывают книги и брошюры серии «Личность, мораль, воспитание».
Книга писателя Евг. Богата рассказывает о богатстве мыслей и чувств нашего современника. В ней большое место занимают письма читателей, в которых раскрываются возвышенное отношение к долгу, бескорыстие, гражданственность советского человека. Автор пишет о становлении личности, воюет с мещанством, бездуховностью, жестокостью.
Книга выходит вторым, дополненным изданием по просьбе книготоргующих организаций. Рассчитана на массового читателя.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Я говорю «неосторожно написано», потому что эти строки имели непредвиденные последствия. К Александру Семеновичу после опубликования очерка стали ходить непрошеные посетители, они шли именно как в антикварный магазин, чтобы купить, они ехали издалека, соблазняли, уламывали, называли баснословные суммы.
— Я уже трех сегодня выставил, — сообщил мне, как виновнику беспокойства, с легкой укоризной Кузьмин, пока Жигалко расставлял чашки, — один оказался особенно настырным. «Не уеду, — говорит, — все равно, буду жить в „Волге“, пока не куплю».
— И не уедет, — подтвердил, улыбаясь, Жигалко, — вот он…
Я подошел к окну — поодаль, за летними тополями, виднелась «Волга».
— Останусь ночевать, — твердо решил Кузьмин.
— Чайковский — мой ангел-хранитель, — улыбнулся опять Жигалко. И опять показалось мне, что отворилась «заржавленная дверь».
Александру Семеновичу было восемьдесят шесть. Но умирать он не собирался. Он думал о жизни, думал и говорил о том, что этой осенью или будущей весной поплывет по Волге и Каме в Чайковский. Разумеется, в Чайковском он уже бывал (на открытии галереи разрезал торжественную ленту), но тогда добирался поездом, а хотелось именно поплыть — великими реками, в радость. И говорил он о будущей весне уверенно, как бессмертный. Нет, он умирать не собирался, я это повторяю, чтобы лучше, объемнее и точнее понять то, что через несколько минут совершилось за чаем.
— Помечтали, а теперь о деле, — суховато, чуть иронично заговорил Жигалко и обратился к Кузьмину: — Поедете послезавтра, захватите и это.
— Что это? — застыл Кузьмин, уже понимая, но не решаясь поверить.
— Это… — Посмотрел Жигалко на стены, увешанные немногими, от четырех тысяч оставшимися, самыми последними (а точнее, самыми первыми, потому что с них-то в начале века и началась его коллекция), самыми неотрывными от его жизни вещами.
И Кузьмин, мечтавший тайно и явно об этом бесценном, редчайшем (эскизы Репина, рисунки Серова, экспромты Коровина), что может сообщить галерее в Чайковском особое очарование, растерялся от неожиданности и от будничности, что ли, нового дара.
— Нет, Александр Семенович… — забормотал он, тоже весьма немолодой, почти восьмидесятилетний, забормотал беспомощно, как ребенок.
А Жигалко молчал, не отрываясь от стен, но взгляд его неподвижным не был: он медленно-медленно перемещался, плыл, плыл по реке, в которой отражались деревья и облака, лица милых женщин и огни вечернего Парижа, пустынные волжские берега и одинокие церкви — все то мимолетное, ускользающее, зыбкое, все те мгновения жизни, которые хотела навеки остановить кисть художника, — плыл по реке, бесконечной, как человеческая жизнь… Потом также молча, с небольшим усилием поднялся, подошел к стене, поднял руки… Высокий, угловатый, со странно поднятыми, как бы раздумывающими о чем-то руками, он стал вдруг похож на одряхлевшего Дон-Кихота, который, в отличие от героя Сервантеса, решился на великое опасное странствие, когда сил для него уже почти не осталось. Он снял эскиз Репина и рисунок Серова, подошел к Кузьмину, положил ему на колени, повернулся опять лицом к стене, постоял, подумал, шагнул, поднял руки… Когда стена заметно обнажилась, а сам он устал, то сел за стол, потрогал чашку, заметил:
— А чай-то остыл. — И, помолчав, опять улыбнулся, даже будто бы не нам, а себе самому, улыбнулся и подумал вслух: — Время — собирать, и время — дарить. — И обратился уже непосредственно к нам: — Понимаете?
Мы ответили, что понимаем.
— Нет, — не поверил он, — не понимаете. Чтобы это понять…
И тут Жигалко высказал мысль, напоминающую почти дословно одну из излюбленных мыслей Л. Н. Толстого: понимать вещи — это побывать в них, а потом выйти из них. «Нужно, — читаем в „Круге чтения“, над которым работал Толстой в конце жизни, — пленение и потом освобождение; очарование и потом разочарование; увлечение и охлаждение. Тот же, который находится еще под очарованием, так же как и тот, который не был очарован, — одинаково не могут понимать». (Эта мысль у Толстого соседствует с мыслью о том, что мудрость отнюдь не достояние людей особенных, она доступна любому человеку.)
Я уже второй раз ссылаюсь на Л. Н. Толстого, и конечно же не случайно. Дело не в том, что его мудростью объяснима поздняя мудрость Жигалко, — в сегодняшнем мире, пожалуй, нет человека, тайны сердца которого не объяснял бы гениальный художник и мыслитель. К данной же человеческой истории Толстой имеет отношение исключительное.
Я вынужден сейчас коснуться обстоятельств и отношений, о которых не принято писать в документальной литературе, они достояние литературы художественной, берущей человека безбоязненно, со всем хорошим и дурным, явным и тайным, великим и ничтожным, что составляет его существование, ибо тут острие плуга при глубинной вспашке никого конкретно не поранит. Я вынужден переступить порог, нарушить табу, чтобы совместно с читателем лучше понять моего героя. Делаю это с разрешения женщины, о которой пойдет речь ниже, — Ольги Ивановны Тарасевич.
После опубликования очерка «Дар» я получил от нее весной семьдесят второго письмо. Рассказывалось в нем о первых месяцах войны, о бомбежках Москвы и о картинах…
— …Мы уходили после сигнала воздушной тревоги в бомбоубежище, устроенное в овощном подвале соседнего большого дома. Одни, помню, были тут с детьми на руках, другие — с узлами домашнего скарба, а у нас с Александром Семеновичем в руках были завернутые в наволочки и простыни картины. Помню, одна умилительная старушка спросила меня: «Какая у тебя икона, милочка?» А это были Левитан, Репин… Когда фашистские танки подходили к Москве, мы увезли самые ценные картины в поселок «Семхоз» под Загорском, но, так как и там падали бомбы, Александр Семенович решил зарыть картины в землю. Он вырыл в сарае большую и глубокую яму и опустил туда, как в могилу, снятые с подрамников, завернутые в клеенку и упакованные в ящики любимые свои картины. В те дни стоял крепкий мороз. А.С. был спокоен за сохранность картин. Мы уехали в Москву. А недели через две неожиданно наступила оттепель! Надо было немедленно ехать в «Семхоз», спасать картины. Помню, как он волновался, когда начал копать землю и понял, что там — влага. Он боялся за картины, а я тогда боялась за него, что сердце не выдержит. Некоторые полотна оказались значительно поврежденными. А.С. разложил их на столах и на полу в комнате, которую мы в поселке снимали; затопили печь, но надо было следить за температурным режимом. К счастью, по соседству жила семья художников и скульпторов — Чураковых. Молодой С. Чураков (впоследствии он участвовал в реставрации картин Дрезденской галереи) помог Александру Семеновичу спасти поврежденные полотна.
А враги подходили все ближе и ближе. Наступили критические дни. У Александра Семеновича тогда возникла мысль: нанять лошадь и телегу, погрузить картины и ехать в глубь леса, к северу от Загорска. Теперь эта мысль кажется неправдоподобной… Но тут наступил перелом. Фашистские войска были отброшены от Москвы. Мы вернулись в город…
Они вернулись, и они расстались, казалось, навсегда.
(Это — ее стихи, написанные тогда.)
Они были мужем и женой восемнадцать лет.
Те самые восемнадцать лет, когда и составился основной фонд коллекции.
Судьба диковинно соединила этих людей: ее, с устремлением от себя — отдавать, одарять, и его, с захватом к себе — стяжать, собирать.