Холм грез
Холм грез читать книгу онлайн
Роман Артура Ллевелина Мейчена (Мэйчена) «Холм грез» ("The Hill of Dreams") взят из первого тома собрания сочинений («Белые люди. Кн. 1.»), выпущенного издательством «Гудьял-Пресс» в серии "Necronomicon" в 2001 году.
Впервые "The Hill of Dreams" опубликован в 1907 г.
Художественное оформление — А. Махов.
Перевод с английского и примечания — Е. Пучковой. Перевод осуществлен по изданию: A. Machen "The House Hill of Dreams". New York: Alfred Knopf. 1923.
«Мейчен никогда не писал для того, чтобы кого-то поразить, он писал потому, что жил в странном мире и прекрасно это чувствовал и осознавал» — отмечал Х.Л. Борхес.
«Алхимия слова», которой он владел во всей полноте, позволяла ему оживлять на страницах своей прозы замутненные, полустертые временем образы давно забытых легенд и традиций, чересчур схематичные формулы «тайноведения», превращая их в «живое чудо». Чудо, которое «исходит из души».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Теперь Луциан знал, в чем заключается тайна «Лисидаса» [44]: с точки зрения формальной логики это стихотворение не что иное, как преувеличенно-сентиментальное сожаление по поводу смерти никому не известного и никому не интересного мистера Кинга. В нем полно всякой чепухи, пастухов, муз, овечек и прочей несуразной буколики, а изображение святого Петра среди нимф и русалок — вообще кощунственно, глупо и совершенно лишено вкуса. Хуже того, вся эта вещь насквозь пропитана ханжеским пуританизмом, духом какой-нибудь фанатичной секты. И все же «Лисидас» остается одним из Прекраснейших произведений чистой поэзии, ибо каждое слово, каждая фраза и каждая строка этой элегии полнозвучны, свободны и музыкальны. «Литература — это обращенное к чувствам искусство порождать новые впечатления с помощью слов», — в конце концов сформулировал Луциан.
Однако в литературе имелось и нечто большее: кроме мысли, которая зачастую только мешала, хотя без нее и нельзя обойтись, кроме чувственных ощущений, неизменно доставляющих радость и удовольствие посвященным, были в ней еще и те невыразимые, не поддающиеся никакому определению образы, которые настоящая поэзия порождает в нашей душе. Как химик, к своему изумлению, порою обнаруживает в тигле или пробирке неизвестное ему вещество, которое он совершенно не ожидал получить, как материальный мир порою представляется нам тончайшим покровом, скрывающим истинный нематериальный мир, так и тот, кто читает хорошую прозу или прекрасные стихи, обнаруживает в них нечто, не передаваемое словами, не имеющее логического смысла, но доставляющее нам наслаждение, сходное с чувственным. Всего лишь на миг приоткрывается нам мир грез — мир, который могут попасть лишь дети и святые, — и тут же исчезает. Он не доступен анализу, его не описать словами, он не имеет отношения к нашим чувствам, его не может постигнуть наш разум. Эти свои фантазии Луциан окрестил «медитациями в таверне» — он был весьма удивлен, что теория литературы может родиться из невнятного шума, струившегося целыми днями над чашами с лиловым и пурпурным вином.
«А теперь мне нужно что-нибудь поизысканнее», — сказал себе Луциан. Магическое перевоплощение тени в яркий солнечный цвет будоражило обоняние, словно неведомый аромат, потоком изливающийся на белый мрамор и пульсирующий в каждой розе. Яркая синева неба радовала сердце, а глаза отдыхали на темной зелени листвы, немного волнующейся черно-охровой тени вяза. Земля нагревалась и плавилась в лучах солнца, и Луциану казалось, что усики винограда чуть заметно шевелятся от зноя. Ветер подхватывал слабый шорох осыпавшихся сосновых игл и, слегка коснувшись залитого светом сада, приносил этот шорох в портик. В чаше резного янтаря перед Луцианом стояло вино цвета темной розы: в глубине чаши таилась искорка звезды или иного небесного пламени, а сверху этот сосуд грез был обвит венком из плюща. Луциану не хотелось прерывать спокойного созерцания всех этих предметов и нарушать мирную радость, которую он испытывал от яркого солнца и покорности земли. Он обожал свой сад и мозаику города, видневшегося в просветах виноградника на горе, любил слушать гомон таверны и наблюдать за белой фигуркой Фотиды на освещенной факелами сцене. В некоторые лавки города Луциан особенно любил заходить: магазины парфюмеров, ювелиров и торговцев заморскими редкостями. Ему нравилось рассматривать вещицы, предназначенные для украшения женщин, касаться пальцами шелковых складок, коим предстояло ласкать женское тело, перебирать золотые цепочки с каплями янтаря» которые будут вздыматься и опадать вместе с движениями женской груди, согревать в ладони резные заколки и броши, вдыхать ароматы, призванные служить любви.
Эти дары чувственного мира были прекрасны и сладостны, но Луциан знал, что где-то в еще не открытых им местах таятся наслаждения куда более утонченные, и их он тоже не хотел упустить. Поняв, что литература неподсудна логике, он задумался теперь над тем, справедливо ли судить жизнь с точки зрения морали. Конечно, нельзя создать книгу, вовсе не вкладывая в нее никакого смысла, да и сама идея жизни неотделима от понятий добра и зла, но, с другой стороны, просто абсурдно считать, что именно мораль определяет поведение человека. Будь это так, то «Лисидас» превратился бы в «сатиру на наше развращенное духовенство», Гомер — в справочник «нравов и обычаев эпохи». Очарованный открывшимся ему пейзажем, художник вовсе не обязан интересоваться геологической структурой местности, а влюбленному в странствия моряку нет дела до химического состава воды. Пестрые хитросплетения жизни разыгрывали свой удивительный спектакль, и Луциан всецело отдавался этому зрелищу, не заботясь, нравственно или безнравственно то, что он видит и слышит. Главное, ему было интересно.
Падение и разложение в равной степени привлекали его. В портике у самых ног Луциана лежал кусок мрамора, обезображенный красным лишаем. Сначала на белом фоне проступила одна тоненькая ниточка, затем она разрослась, разветвилась налево и направо и наконец разлилась огромным ярко-красным пятном. Луциан всматривался в человеческие жизни, рисунок которых был схож с этим куском мрамора. Женщины с утомленными и все еще красивыми лицами рассказывали ему удивительные истории своих похождений, начавшихся еще в раннем детстве из-за встречи с фавном. Они рассказывали, как играли и прятались среди виноградников и фонтанов, как водили дружбу с нимфами и глядели на свое отражение в спокойной воде до тех пор, пока подлинное лицо не являлось им в рисунке древесного ствола. Луциан узнал истории женщин, которые много лет были подругами сатиров и лишь потом выясняли, что принадлежат к человеческому роду, женщин, годами мечтавших поведать о своей жизни, но не находивших слов, чтобы донести до слушателей сию тайну.
Он выслушал рассказ женщины, полюбившей своего юного раба и три года тщетно пытавшейся его соблазнить. Ее полные красные губы двигались у Луциана перед глазами, а он всматривался в лицо рассказчицы, полное непонятной печали и неутоленной похоти, и слушал мелодичный голос, отточенными фразами излагавший причудливую историю. Женщина пила сладкое желтое вино из золотой чаши, аромат ее волос и аромат дорогого напитка смешались с благоуханием темных и нежных слов, медленно, словно густая мазь из резного флакона, сочившихся из ее уст. Она купила этого мальчика на рынке в одном азиатском городе и велела привести к себе домой под сень смоковниц.
— Его привели и поставили передо мной, — продолжала женщина свой рассказ, — а я сидела среди колонн во дворе моей виллы. Синий полог был натянут у меня над головой, чтобы защитить нас от жары и солнечного света, переливчатый сумрак играл на расписанных фресками стенах и дивной мозаике пола. Все вокруг было украшено изображениями Любви и Матери Любви. Доставившие раба мужчины передали его моим служанкам, и те начали раздевать мальчика в моем присутствии. Одна ласково снимала с него рубашку, другая приглаживала пышное изобилие темных кудрей, третья расхваливала белизну и стройность членов, и все они целовали его и нашептывали ему слова любви. Но мальчик смотрел на них угрюмо, отпихивал их руки, надувал свои прелестные розовые губки, и я видела, как краска стыда, подобная дымке заката, заливает его щеки и стройное тело. Тогда я велела им искупать мальчика и натереть с ног до головы душистыми мазями, что они и делали до тех пор, пока его тело не начало блестеть нежным медовым светом, подобно статуэтке из слоновой кости. И тогда я сказала ему: «Ты стыдишься нас, потому что один сияешь среди нас наготой, но сейчас и мы присоединимся к тебе». Первыми начали раздеваться мои рабыни, они обнимали и целовали друг друга, и каждая помогала другой, словно преданная служанка. И когда они вынули из волос заколки и сняли повязки, которые скрепляли их волосы, я удивилась, увидев, как они красивы. Пышные волосы с густым блеском струились по их плечам, шелковистые кудри ложились мягкими волнами, словно морская рябь. У одних рабынь волосы были золотыми и переливчатыми, как вино в моей чаше, лица других сияли в раме эбенового дерева, иные локоны отливали цветом темной плавящейся меди, иные — щедрой рыжиной, но самыми красивыми были изменчивые, словно сардоникс. Смеясь и не зная стыда, девушки помогли друг другу распустить завязки и отстегнуть заколки, скреплявшие их платья. Шелк и тканое полотно их одежд мгновенно упали на украшенный мозаикой пол, и перед нами предстала группа очаровательных нимф. С шутками и всевозможными ужимками они принялись возбуждать в нас веселье, восхваляя прелести друг друга и давая мальчику женские имена. Они призывали его включиться в игру, но он отказался, угрюмо покачав головой, и вновь застыл, растерянный и смущенный, словно то, что он видел, было запретно и ужасно. Наконец я приказала рабыням распустить мои волосы и снять с меня одежды. Я велела им целовать меня и ласкать, как ласкает пылкий влюбленный, но все понапрасну — глупый мальчик по-прежнему хмурился и надувал губы, сиявшие пурпуром, достойным императоров и богов.