Самурай (СИ)
Самурай (СИ) читать книгу онлайн
Заключительная часть романа «Иероглиф». Странствия неприкаянной души завершаются… Сетевая публикация.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Самолет продолжал лететь параллельным с ними курсом, хотя, строго говоря, это нельзя было назвать полетом, как нельзя приписать плоской картинке какие-либо аэродинамические способности, это была лишь иллюзия, сквозь которую свободно прокатывались густоты облаков, ее прокалывали молнии, не нанося никакого вреда. Но вот художнику пришла в голову мысль нарисовать дождь, и все изменилось. Поначалу он довольно самонадеянно пытался изобразить ливень, накладывая наклонные мазки темно-синего цвета, но выходило уж очень неумело даже для детской руки, потом его осенило добиться гиперреализма и прорисовать буквально каждую капельку во всем ее великолепии — дрожании на ветру, игрой отражений молний на крохотных толстеньких линзах, крохотных микроволнах, возникающих в ее толще, но получались то ли пластмассовые баклажаны, то ли стоваттные лампочки накаливания и, в конце концов, не придумав ничего лучше, творец щедро плеснул на холст обычной водопроводной воды.
В начале была вода. Она не сразу привыкла к масштабам холста, повиснув на его поверхности ненатурально огромными мешками, превратив изображенный пейзаж в сюрреалистическое сновидение, но законы картины взяли свое, и мешки лопнули, разбрызгивая в стороны мириады сверкающих звезд, и в это короткое мгновение дождь шел со всех сторон, нарушая законы гравитации, а затем вся масса покатилась вниз, увлекая за собой непросохшую краску, стирая солнце и намалеванную на нем рожицу, размывая радугу в обычную грязную тучу, перемешивая облака в единую неаппетитную массу, каковой и должно быть настоящее небо реального мира, сдирая яркие полосы белого, красного и синего цветов, смывая с самолета детскую наивность и превращая его в ржавое, изломанное чудовище, непонятно как висящее в воздухе, с остановившимся винтом, разлохмаченными крыльями и высохшими мертвыми лицами, скалящимися сквозь разбитые иллюминаторы.
Потеряв наивность и неумелость, мир стал страшен. Дождь водопадом обрушился на вертолет, двигатели угрожающе завыли, вбиваемые в блистр капли невероятным способом просачивались внутрь и, усеяв изнутри стекло и приборы, стали падать на лысину Павла Антоновича и капюшон Максима, очень предусмотрительно им натянутый. Они миновали жуткий самолет, скрывшийся в огне грозы, и попали под прямой удар молнии.
Умная и надежная машина выдержала разряд, но в приборах что-то сильно искрило, по стеклу плавали светящиеся змеи, рядом с рукой Максима разгоралась маленькая шаровая молния, распространяя по кабине сильнейший жар и высушивая всепроницающую влагу, управление тоже разладилось, судя по тому, что Павел Антонович яростно залистал инструкцию и, не глядя, принялся щелкать переключателями, совершенно наобум, как догадался Максим.
Вертолет угрожающе раскачивался и проваливался вниз и тут его настиг очередной удар, пришедшийся точно по лопастям. Двигатель замолчал, и перед блистером очень медленно поплыли длинные обломки, кувыркаясь, продолжая по инерции еще вращаться, приборы выпустили прощальный фейерверк искр, отчего пульт управления спекся в единую горячую пластиковую массу, тут же начавшую стекать под ноги и брызгаться на колени, как скворчащая на сковородке яичница с салом.
Максим приготовился к долгому и утомительному падению, возможно даже с веселым кувырканием, как на карусели, и вертолет действительно, подтверждая его опасения, накренился так, что они с Павлом Антоновичем повисли на ремнях безопасности чуть ли не вниз головой, раскаленный пульт шлепнулся большой безобразной лепешкой на боковое холодное стекло и зашипел, но машина слегка выпрямилась, набрала приличную скорость падения, отчего желудки поднялись к горлу, мозги раздулись воздушным шариком, кровь забурлила в легкой предсмертной эйфории, но всю прелесть последних минут прервал сильнейший удар, вертолет подпрыгнул и замер, а на большом циферблате, торчащем из засохшей пластиковой массы около виска Павла Антоновича, длинная стрелка намертво прикипела к отметке «3000».
Пока они выбирались из кресел, стараясь не задеть перебравшуюся под потолок и играющую роль светильника шаровую молнию, а также торчащие из открытой коробки пульта искрящие провода, в кабину заглянула целая и невредимая Вика, понаблюдала за их акробатическими чудесами, подбрасывая левой рукой ярко-оранжевый футбольный мячик, дождалась пока Максим не встанет в полный рост, стукнула мячом об пол и пнула его ногой с полного размаха. Если бы Максим не рухнул бы снова в кресло, уворачиваясь от этой бомбы, то она бы в кровь разбила ему лицо, а так мяч срикошетил от блистера, налетел на шаровую молнию и оглушительно лопнул, разбросав во все стороны тлеющие обрывки кожи и резины, оставив висеть в воздухе извивающиеся черные нити.
— В чем дело, Вика? — поинтересовался Павел Антонович, сдирая с лица оранжевый обрывок с надписью «Спартак — чемпион».
— Подарок от Максима, — с веселой злостью ответила Вика, — двенадцать штук. Так что не беспокойтесь, я сейчас еще принесу.
— От Деда Мороза, — поправил Максим и закрыл глаза.
Глава одиннадцатая. Художник
До сих пор я рисовал исключительно эскизы простым, корявым, с рассыпающимся грифелем, треснувшим карандашом, перехваченным синей изолентой, слишком долго пролежавшей в каком-то далеком ящике среди испачканных маслом, но, тем не менее, все же проржавевших шариковых подшипников, заросших, словно покинутые раковины на морском дне, коричневыми метастазами, проевшими кое-где стальную оболочку, обнажив мелкие шарики, будто пораженные кариесом зубы, проглядывающие сквозь прореху в щеке, настолько долго, что было трудно отодрать липкую полоску с испортившимся клеевым слоем, ставшим вязким, как козявки в хронически сопливом носу, тянущимся за отлепляемым кусочком истончающейся, но не рвущейся нитью, намертво прилепляя еще и пальцы, которые неосторожно, по забывчивости хватались за подлый, искалеченный карандашный обломок, вполне достойный того, что им рисуют.
Наверное, как и всякий художник, я начинал рисовать в голове, воображая композицию, антураж, прямые болевые линии, изорванные трубки вен, правильные круги повисших на ниточках нервов глаз, зубастые акульи пасти, пытающие доораться сквозь небытие, кривые руки и ноги, переплетающиеся в смертельно-любовном хороводе, пиявки и черви вырезанных мышц, безвольно ложащихся на воображаемую бумагу, нервно заштрихованная длинными, торопливыми разрезами кожа, женские и мужские гениталии, потерявшие всю таинственную красоту, будучи отделенными от тел, клочки ногтей с крохотными лужицами черной крови на внутренней нежной поверхности, полосы ребер, громоздящиеся хребтами над провалившимся, припавшим к позвоночнику и тазу животом.
Где-то в середине пути, задумавшись над направлением, толщиной и вообще — необходимостью последнего, решительного штриха, что превращало еще живое позирующее, хоть и не замечающее этого тело, в предмет для эстетства, раздражения, чистого искусства, насмешки, ужаса, я замирал, мучаясь метафизической интоксикацией, которая и рождала в пропитанных ядом мозгах чисто рефлекторные мысли о бытие ничто, о смысле бессмысленности, о любовной ненависти, а острый карандаш, или что там еще, замирали в руке, и физические обстоятельства ставили крест на моем очередном придуманном, продуманном, но не воплощенном произведении.
Поклонников я не ждал, хотя это было бы хорошим выходом и подспорьем — лестно даже с вершины небес равнодушно взирать на рукоплещущую арену, микробов, только и умеющих, что жрать, да делиться, где одно слово — сотворение, со-творение намекает на то, что мужик с бородой и нимбом не один халтурил над светом и тьмой, что даже высоколобый, упертый эстет, царапающий на бумаге нечто нечитабельное, хоть и сложенное из тех же букв, воображающий себя венцом интеллектуальной эволюции самим фактом владения (пусть и через пень-колоду) ручкой и навыками правильнописания, которое есть, но почему-то хромает, уже подразумевает публичность, ибо писать для себя или кого-то очень абстрактного — бесполезно, глупо и пустая трата времени.